Рассказывают, что и пленные осатанели, двум полицаям сделали темную, задушили в землянках.
Утром десятого октября начальник вахткоманды лично проверил подлежащих отправке. Вечером приказали одеться и выйти строиться во двор. Как дойдем до вокзала? У всех лица бледные, морщинистые от голода. Разрешат ли мне идти с палкой? Охрана стоит вдоль ограды и у ворот в полной боевой выкладке, с автоматами на груди и противогазами у пояса. Хмурые, злые. Вот один из них рявкнул что-то и схватил за грудь раненого, присевшего на камень. Как только отвезут пленных в другой лагерь, караульной команде в тылу делать нечего, придется отправляться на фронт. Сейчас октябрь, здесь уже холодно, а там, на востоке, и вовсе замерзнешь. А то и похуже может случиться: попадешь под огонь русской артиллерии. Много о ней рассказывают приехавшие с фронта.
Колонна построена по три человека в ряд. Двинулись через распахнутые ворота. В каждый проходящий ряд начальник вахткоманды тычет пальнем, считает.
Вдоль дороги на вокзал небольшими группами стоят женщины. Им, наверно, было известно заранее, когда и где поведут пленных. Некоторые держат у ног кошелки с кусками хлеба, брюквой, картошкой. Вся эта снедь летит в нашу колонну, как только мы приближаемся, но не все куски долетают, жителей не подпускают близко. Некоторые пленные выскакивают, жадно хватают хлеб, и, сбитые с ног ударами караульных, на карачках ползут обратно в строй. Те из жителей, которые посмелее, подбегают к телегам в хвосте колонны, бросают продукты лежачим раненым.
— Ребята! Товарищи! Кто знает Василия Сахина? — кричит худенькая женщина, не отставая от колонны. — Не было с вами Сахина, капитана? — несколько раз повторяет она. Голос у нее надтреснутый, такой же слабый, как и она сама, измученная безрезультатными поисками.
Нет, не было с нами Сахина...
Ближе к вокзалу, по обе стороны дороги, — груды железного лома, приготовленного к отправке. Много разбитых пушек, минометов, кое-где — зеленая громада танка.
Вагоны-телятники стоят на путях. Спущены сходни, сбитые из досок, на них пучки соломы, остатки конского навоза. По тридцать человек загоняют в вагон. Через переводчика разъяснено: всем лечь на пол, если кто осмелится смотреть в люк — часовые будут стрелять без предупреждения. Двери захлопнули, закрыли засов, конвоиры влезли на тормозную площадку. Темно, холодно. Лежим, прижавшись друг к другу. Поезд идет медленно. Через перевитый колючей проволокой люк проникает бледный свет звездного неба «Ку-да, ку-да?» — выстукивают колеса под самым ухом. Поезд несколько раз останавливается на станциях, ненадолго. Слышно, как часовые соскакивают и ходят вдоль состава, шуршит гравий под сапогами.
— Наверно, в Гродно везут, — высказал предположение Рыбалкин. Он служил в этих местах, и по каким-то едва заметным признакам, может быть, интуитивно, определяет направление пути.
— Хорошо, если не дальше, — откликаюсь я. У меня в Гродно нет ни родных, ни знакомых, но ведь Гродно — город советский, свой...
Около десяти часов вечера поезд остановился на крупней станции, среди многочисленных железнодорожных путей, у площадки освещенного пакгауза. Моросит дождь, электрические лампочки качаются от ветра. Загремели тяжелые засовы открываемых вагонов, послышались голоса часовых. Пленных вывели и построили тесной колонной Рыбалкин долго всматривается, поворачивает голову в разные стороны, наконец произносит:
— Гродно!
Снова всех пересчитали, доложили начальнику вахткоманды. Тот крикнул в темноту и оттуда стали выезжать подводы. Длинный обоз с пленными затарахтел но мостовой безлюдной и темной улицы, рядом с железной дорогой. Где-то здесь, справа, улица Ожешко, зверинец. Переехали железную дорогу и обоз направился опять вдоль нее, но уже в противоположную сторону. Неужели в военный городок? Знакомые силуэты старых казарм уже вырисовываются в темноте. Подводы повернули к воротам.
— Ну, судьба!.. — вырвалось у меня.
Четыре месяца тому назад полк вышел из этих ворот навстречу войне.
Зловеще выглядят полосатый шлагбаум, такая же, в полосах, караульная будка, длинная, высокая ограда из колючей проволоки. Часовой в каске поднял шлагбаум, и лошади медленно, как бы нехотя, потащили телеги в лагерь. Куда ни посмотришь, всюду упираешься взглядом в стену из колючей проволоки. Каждое здание казармы имеет свою ограду. Вверху изгородь загибается в виде козырька из нескольких рядов колючей проволоки, а у основания, на земле, густая спираль из мотков все той же колючки. Кошка и та не проползет! Через равные промежутки, приблизительно, через тридцать метров, столбы с мощными электрическими лампами, жестяные рефлекторы отбрасывают яркий свет на ограду и всю охраняемую территорию. Молчаливо и сурово стоят корпуса казарм, словно связанные богатыри, ни одного огонька в окнах. Мертвая тишина царит внутри лагеря. Лишь редкий свист ветра, вырвавшегося из проволочных пут, да монотонный шум дождя нарушают кладбищенскую тишину. Есть ли здесь живые люди? Вглядываюсь в огромный корпус на противоположном краю площади, где раньше был медсанбат... Но то, что лагерь населен, молчаливо подтверждают расхаживающие вдоль проволоки часовые. На деревянных вышках поблескивают дула пулеметов. Пулеметные вышки установлены между рядами наружной ограды, на расстоянии около ста метров друг от друга. Четыре прожектора висят на каждой вышке: два по бокам, два направлены вперед, на территорию лагеря. Есть здесь люди, есть... Безоружные, отрезанные от внешнего мира, все время под прицелом врага. Оплаканные родственниками, без вести пропавшие...
Обоз с лидскими пленными долго стоит в проволочном коридоре. В этом лабиринте оград и сами охранники, наверно, с трудом разбираются. Подошли двое солдат и офицер; он о чем-то поговорил с начальником караула из Лиды. Передние повозки, а за ними и все остальные стали поворачивать снова к воротам. Вот, наконец, полосатый шлагбаум остался позади.
Мокрые, замерзшие добрались к казарме, что рядом с мостом через Неман. Здесь лазарет для военнопленных. Большинство окон заложено кирпичом, забито фанерой. Низкие, сводчатые потолки. Верхние нары — третьи, считая снизу, под самым потолком. Воздух спертый, сырой, редкие керосиновые лампы и коптилки едва освещают проходы.
Приказано идти на второй этаж. Подымаясь по лестнице, встречаю однополчанина, бойца саперного взвода Кислика.
— И ты здесь? — Крепко пожимаю руку, рассматриваю его тощую фигуру, кавказские усы, которых раньше не было, и свежий рубец от подбородка до ключицы.
— Пока здесь, — отвечает он, поглядывая по сторонам. — А вас где ранило?
В полку Кислик бывал в санчасти на приеме и ему неудобно обращаться ко мне на ты, хотя мы с ним одних лет.
— Около Лунн.
— Меня тоже там. В атаку ходили с Ефремовым. Попал под автоматную очередь, пробило бедро и вот шею задело. Не встречали нигде Ефремова?
— Нет, не встречал.
Ефремов — заместитель командира полка по строевой части. Помню его во время последних учений, верхом на лошади. Его зычный голос был далеко слышен и заставлял подтягиваться каждого, кто где-либо замешкался. Учения были крупные, в масштабе корпуса, проходили еще тогда, когда полк находился в Станьково, под Минском. На разборе выступил Павлов. Когда он начал говорить, то все впередистоящие командиры присели на землю, и полкам, занимавшим большую поляну, был виден командующий Белорусским Особым военным округом — среднего роста человек, крепкого телосложения, с простым, мужественным лицом, слышен его голос. Он обращался, главным образом, к солдатам.
— Идя в атаку, нужно брать только то, что необходимо. Вещмешок, скатку — оставь в окопе, лучше возьми больше патрон, еще одну-две гранаты. — Его речь была спокойна, убедительна. Вспомнил войну четырнадцатого года, видно, и сам был солдатом, хотя и не подчеркивал этого.
Помолчали немного. Наконец, спрашиваю:
— Ты кто?
Кислик понял вопрос.
— Армянин. И я не Кислик, а Кисликян.
Я опустил голову.
— А вы? — спросил он.
— Русский, наверно. Там, в Лиде, ко мне еще не придирались. Не знаю как быть. Или изменить