противоположной стены Ивановский, — в своем полку он был начальником аптеки. В ряду к окнам на двор поместили пять человек. Томилина не видно, может быть, не всех раненых вывезли из Щучинской больницы, или он здесь, в корпусе, но сказался рядовым, а не командиром.

Санитар у нас гражданский. На нем рубаха-косоворотка, рабочие брюки.

— Зовите Данилом Петровичем? — отвечает он на вопрос об имени. Заметив, что его гражданская одежда вызывает недоумение, поясняет:

— По пьяному делу получил год заключения... Работали здесь, недалеко от границы. Немцы захватили нас врасплох. Стал объяснять, что я не военный, там солдат меня чуть не застрелил. «Врешь!» — говорит и показывает на голову. Раз не старый и стриженый наголо, значит, в армии!

Даниле Петровичу лет сорок, заметна седина на висках и небритом подбородке. Плотный, среднего роста, серые глаза из-под нависающих густых бровей смотрят внимательно и бойко. Он быстро приобрел доверие всей палаты. При раздаче баланды священнодействует: всем поровну, с точностью до одной капли, и никому ни крупинки больше. Себе наливает в последнюю очередь. Принес нож, лучинки, показал, как вырезать лопаточку величиной с палец, чтоб выскребать просо со дна кружки.

Он умеет и любит рассказывать о своей прошлой жизни. О Москве, о том времени, например, когда работал санитаром у профессора Вейсборда.

— В больнице его видели и днем, и ночью. В тридцать девятом году добровольно пошел на финский фронт. А ведь ему много лет, он еще Ленина лечил.

Весь день держу под матрацем сухарь, вспоминая о нем, глотаю слюну, но терплю до ночи, зная уже по опыту, что, не съев чего-нибудь на ночь, не засну. А не спать ночь и гадать: заберут ли тебя утром или еще день пройдет, — это хуже, чем голод. Длинный летний день кажется бесконечным.

Знают ли немцы о моей национальности Назвать себя русским, если спросят? Как быть с дипломом? Порвать его и сменить фамилию? Но они могут с помощью врачебного осмотра установить, кто здесь «юдэ». Тогда как доказать, что я врач? Возможно ведь, что с уничтожением врачей немцы еще повременят. Работают же здесь, в лазарете, врачи-евреи из Лиды.

Как-то доверительно поделился своей тревогой с Данилой Петровичем... Он подержал диплом, подумал и отдал обратно.

— Держите, пригодится!

Больше к этому не возвращаюсь. Будь что будет!

День начинается с прихода в палату унтер-офицера. Тыча пальцем, он пересчитывает всех. Закончив счет, записывает в книжечку. Сегодня он останавливается около Ивановского и угрожающе произносит:

— Юдэ?!

Ивановский краснеет и машет рукой:

— Никс юдэ, русский!

Унтер-офицер тихо смеется, круглый живот подрагивает. Доволен, напугал! У Ивановского черные волосы и немного удлиненный нос, хотя он родился в семье смоленского крестьянина. Нос как нос, но кто знает, что говорили этому немцу, отправляя на восток, о внешности русских?

Что буду отвечать, если он и меня начнет спрашивать? Решаю: русский! Может быть, он в фамилиях не разбирается или еще фамилий раненых не знает толком.

После проверки Данила Петрович приносит баланду и сухари. На каждого — кружка отвара из тухлой конины и два сухаря. В шесть часов вечера будет вторая кружка, но уже без сухаря. Суп варят из трупов убитых лошадей, при июльской жаре мясо быстро загнивает. Прежде, чем выпить свою порцию темной жидкости, выбрасываю всплывшие на поверхность белые тельца червей.

— До чего жадюги! — Данила Петрович в сердцах материт лагерное начальство. — Здесь же, в военном городке, после наших остались склады с консервами, мукой, крупой и всякой всячиной.

— Чтоб вор да отдал награбленное! — откликнулся лейтенант Новгородний. — Им что ни попади под лапу — все сгребут. Про них и поговорка: сколько собаке не хватать, а сытой не бывать!

Оккупанты знают толк в трофеях, опыт большой у них. Консервы можно отправить nach Hause[3], в Германию, или здесь обменять у голодающих горожан на хорошие вещи. Трофейные марлевые бинты они забрали себе, а свои, из гофрированной бумаги, выдают врачам лазарета, и то по счету, один раз в неделю. В гнойных повязках уже завелись черви — личинки мух.

Расскажи кто-нибудь раньше о такой жизни, то подумал бы, что ничего другого не остается, как ждать своей участи, вперив в пространство взгляд, полный тоски и страха. Каждую минуту может войти немец, назвать твою фамилию и вызвать на допрос, на расправу. А не сумеешь пойти, так поволокут. Голод сушит нутро и уже не хватает слюны, так часто ее глотаешь. Но человек и в таких условиях — не загнанное на охоте животное. Вот все девять больных улыбаются, глядя на цивильного доктора Старопольского. Тот заканчивает обход. Все в нем приятно: и седая бородка клинышком, и розовая лысина. Широкоплечий, низкорослый. Сейчас он остановился около больного, крайнего у двери. Узнав, что тот из Днепропетровска, радостно восклицает:

— Знаю! Знаю. «И там я был, и мед я пил!» Пиво там замечательное. Только давно это было, в тринадцатом году. Екатеринославом тогда город назывался.

На вопрос, что слышно о фронте, он не отвечает, а только разводит руками. И помолчав немного, обращается ко всем:

— А скажите, кто написал:

Умом Россию не понять, Аршином общим не измерить, У ней особенная стать, В Россию можно только верить.

Лицо одухотворенное, голова немного запрокинута назад. Ему около пятидесяти. Здесь, в Лиде, прошли двадцать лет его врачебной практики. После окончания Харьковского университета был военным врачом в первую мировую войну. Потом поселился в Лиде.

* * *

Второй день не появляется Старопольский в палате. Говорят его посадили вместе с другими одиннадцатью заложниками, известными в городе людьми, и будут держать до тех пор, пока еврейская община не соберет контрибуцию. Не соберут к сроку — убьют заложников.

У окна лежат лейтенант Новгородний и политрук Аркадий. Оба одних лет, рослые, красивые. У Новгороднего касательное ранение живота и повреждение тазовой кости.

— Что это острое торчит? — спросил он однажды во время перевязки, — неужели кость?

— Ничего! — успокоил его врач, — выйдет с гноем.

Политрук температурит, по вечерам его лихорадит. Раненая нога распухла. К нему все относятся предупредительно. С ним редко заговаривают, но если есть лишняя закрутка табака, то передают Даниле Петровичу, а тот, будто из своих запасов, потом отдает Аркадию. Каждый из нас ждет своей судьбы и не знает, жизнью или смертью она обернется. Он же знает, что смерть ждет его за дверьми. Немцам известно, что он комиссар. В броневике выехали на разведку, с ним водитель и боец-стрелок. Попали под минометный обстрел наступающих немцев, машина загорелась, Аркадия и водителя ранило. Выскочили из броневика, кое-как добрались до редкого леса. Уйти не удалось, немцы окружили и стали прочесывать лес. Звезда на рукаве, значит, комиссар.

— А жить хочется, Коля! — закончил он свой рассказ. — Еще и воевать мог бы...

— Жил, как коммунист, и умирать надо коммунистом! — резко, скрывая жалость к товарищу, сказал Новгородний. И помолчав немного, как бы про себя добавил:

— Умереть мы сумеем...

Аркадий ждет каждую минуту, что за ним придет гестаповцы. Новгородний записывает на клочке бумаги адрес Аркадия: Ленинград, улица Желябова...

За окнами лазарета шумит лагерь. Военнопленные все прибывают, в казармах нет мест, и тысячная

Вы читаете Расскажи живым
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×