на гитаре, но вот она мчится со струн — колыбельная, от которой легко засыпать с ножом в сердце. Ласковый мотив, который хорошо напевать цепенеющими губами и слушать, зажимая уши. О чем в ней говорится, в этой песне? За три месяца Варя так и не успела разобрать слова. Наверное, о любви. Да, о чем же еще может быть песня, если не о ней…
«Ибо крепка, как смерть, любовь… Большим рекам не залить любви… Если бы кто давал все богатства дома своего за любовь…»
— Варежка! Не спи, замерзнешь! Народ спрашивает, как название переводится.
— «Spanish lullaby»? «Испанская колыбельная», — машинально ответила Варя.
— Нет, официальное название «La Isia Bonita», — возразил один из юристов.
— Не знаю. Это, видимо, по-испански, а у меня второй язык — немецкий.
— Вот, полюбуйтесь, кого на филфак принимают, — заметил Тимур, перебирая струны, — название перевести и то не можем!
Ночью Варя проснулась от холода, — должно быть, грянули обещанные мамой заморозки.
Она натянула на себя запасную пару тренировочных штанов, второй свитер и так проспала до утра. А утром проснулась от боли. Боль гнездилась глубоко, сбоку, внизу живота, и была настолько сильной, что, стоило пошевелиться — и на глаза наворачивались слезы. До станции Варя дошла, как больной, вставший с операционного стола, проглотив за полчаса три таблетки анальгина. Еще две таблетки она выпила за час пути в электричке, слушая за спиной доброжелательные комментарии: «Наркоманов развелось…», «Краше в гроб кладут», «А одета вроде прилично…». Развеять сомнения попутчиков было некому: Тимур проводил ее до электрички и вернулся к друзьям, успокоенный Вариными заверениями в том, что «уже все проходит» и «ничего, как-нибудь доеду».
Каким-то образом она действительно доехала до дому. Каким-то чудом самостоятельно села в машину «Скорой помощи» и вошла в приемный покой больницы, чтобы там, подвывая, скорчиться на стуле.
Какое-то время Варя была способна лишь на то, чтобы выдерживать боль. Когда же от уколов наступило облегчение, она смогла уди-. виться тому, как отчаянно плачет мама. Словно дело не в какой-то дурацкой простуде… И через пару дней, когда Варя уже начала подниматься с постели и радоваться тому, что все позади, мама продолжала плакать и с заломленными руками пытать о чем-то врача. Варя невольно запоминала медицинские термины:
«воспаление придатков», «спайки», «непроходимость маточных труб», «возможна потеря репродуктивной функции». В суть она не вникала: да, где-то у нее что-то воспалилось, но ведь все уже проходит! А какая функция может быть потеряна, если и руки, и ноги двигаются как положено? Вечно эти врачи мудрят…
Мама приходила каждый день, и каждый день при виде дочери глаза ее застилали слезы. Почти каждый день она приносила записки от Тимура — тот готовился к зачетной сессии и не мог выкроить для визита в больницу ни единого часа из жесткого графика занятий.
На третий день Вариного больничного заточения приехала Наиля. Она скорбно поцеловала подругу и с трудом водрузила на тумбочку огромный пакет с благоухающими, готовыми растаять во рту абрикосами, — видимо, папа недавно приезжал с гостинцами из солнечной республики.
— Ну, как ты? — спросила подруга, гладя Барину руку.
— Да замечательно! А выписывать не хотят — может, сбежать отсюда?
— Что ты! — в испуге зашептала Наиля, наклоняясь к Вариному уху. — Долечиться обязательно надо! А вдруг теперь у тебя не будет детей?
— Не будет детей?..
Должно быть, от этого плакала мама. От этого с такой болью глядит на нее и Наиля.
Но сама Варя еще не понимала, отчего ей надо сокрушаться. Примерно с тем же успехом ее могли бы запугивать словами: «А вдруг теперь ты никогда не полетишь на Марс?»
Не будет детей… Пока что у нее нет Тимура. После ухода Найди Варя перечитала его последнюю записку и стиснула ее в руке, прикрыв глаза.
Странное это слово «любовь». И странным языком написана эта записка — таким не говорят в двадцать первом веке. И в двадцатом так уже не говорили. И в девятнадцатом. И в античности. И даже тогда, когда создавалась «Песнь Песней». И автор мог бы подписаться не словом «Тимур», а каким угодно именем. Слова без времени и без лица. Слова, которых нет, потому что никто никогда в жизни их не произносил и не произнесет, лишь бумага и стерпела…
И любовь обернулась тем, чего нет в жизни.
Ты любишь — и перестаешь существовать. Ты любишь — и лежишь в объятиях Вечности, покуда она не хлопнет дверью и не выставит тебя в сердцах за порог — доживать. «Ибо жизнь без любви есть подобие смерти…» — так, кажется, писал кто-то из апостолов. Сколько же ей осталось доживать? Лет пятьдесят — шестьдесят?
Защитить диплом и доживать? Написать диссертацию и доживать? Стать специалистом, выйти замуж, завести (вопреки диагнозам) детей, но все равно доживать, доживать без любви все положенные годы. И спросить себя однажды, ложась вечером в постель: зачем же я проснулась тогда, когда Вечность убаюкала меня колыбельной песней?! И стоит ли мне просыпаться следующим утром?
Однажды Варя заснула на лекции (было жарко, душно и скучно). Когда она проснулась, аудитория была пуста, а перед ней стоял Тимур.
— А я подумал, мне придется выносить тебя на руках, чтоб не разбудить.
— Считай, что я еще сплю.
Она закрыла глаза, и поцелуи, как мотыльки, садились и вспархивали на ее лбу и висках.
— А куда ты меня понесешь?
— Ты когда-нибудь была в главном здании — в башне?
Варя покачала головой и протянула к Тимуру руки.
Она никогда не видела снегопада, который бы шел снизу вверх. Но на высоте двадцать третьего этажа (а именно туда занесло башни главного здания МГУ) воздушные потоки заставляли снег вертеться волчком и уноситься ввысь к самому шпилю. Снег, летящий на небеса, подсвечивали прожекторы, и одного только взгляда в окно было достаточно, чтобы поверить в сказочность этого вечера.
Сказочным было и то, что в башни главного здания (позволявшие взирать на Москву с высоты птичьего полета) расселяли не профессоров и не членов Академии наук, а обычных студентов- третьекурсников с естественных факультетов. У одного из них — доброго приятеля Тимура — сегодня был день рождения. Сказочный аромат шел от поставленной на стол сковородки: жареная картошка с тушенкой, чесноком и укропом. «Oh, girl!..» — сладко стонал в магнитоле голос Джона Леннона, в тысячный раз