позвали из-за большой беды, которую он вот сейчас голыми руками схватит и задушит прямо у себя на груди; от всякого, даже кратчайшего перебоя в звонке он, казалось, слегка подскакивает и припускается еще быстрее. Позади него, на большом расстоянии, появилась вдалеке и супруга, она тоже бежала раскинув руки, но коротенькими, кукольными шажками, К. еще подумал, что уж ей-то вовремя точно не поспеть, пока она добежит, хозяин все уладит. Давая простор стремительной хозяйской побежке, К. прижался к стене. Но трактирщик почему-то как раз возле К. остановился, словно к нему и бежал, тут и жена его подоспела, и оба они вдруг накинулись на К., осыпая его упреками, которых он, ошарашенный их обилием и неожиданностью, вовсе не понимал, особенно потому, что звонок господина продолжал трезвонить и теперь к нему присоединились другие звонки, эти, видно, не в знак тревоги, а скорее, из озорства и просто от избытка удовольствия. К., поскольку ему важно было понять, в чем его обвиняют, охотно позволил хозяину взять себя под руку и отвести подальше от этого шума, который между тем все усиливался, ибо позади них — К., впрочем, боялся оборачиваться, ведь в затылок ему беспрерывно что-то сердито тараторили с одной стороны хозяин, с другой, еще яростнее, хозяйка, — позади них теперь настежь распахивались двери, в коридоре бурлила жизнь, там, словно в узком, но бойком переулочке, нарастал шум и гул голосов, а двери перед ними, казалось, в нетерпении только и ждут, когда же К. наконец пройдет мимо, чтобы выпустить своих обитателей, и над всем этим, словно в ознаменование некой победы, наперебой со всех сторон и изо всех сил ликующе заливались звонки. Только теперь наконец — они уже вышли на тихий, заснеженный двор, где стояли в ожидании отъезда несколько саней, — К. постепенно узнал, в чем, собственно, дело. Ни хозяин, ни хозяйка просто понять не могли, как это К. мог себе такое позволить. Да что он такое совершил? К. снова и снова задавал этот вопрос, но долго еще не мог ничего толком выспросить, ибо вина его казалась хозяину с хозяйкой столь очевидной и само собой разумеющейся, что допустить с его стороны отсутствие злого умысла им и в голову не приходило. Не сразу, лишь очень медленно К. уяснил себе суть происшедшего. Оказывается, он не имел права находиться в коридоре, ему вообще, в порядке одолжения и то временно, дозволен доступ лишь в буфетную. Если он вызван кем-то из господ, ему, разумеется, надлежит явиться к месту вызова, постоянно, однако, держа в уме — у него что, вообще соображения нет такую простую вещь понять? — что он находится там, где ему находиться не положено, куда кто-то из господ с крайней неохотой затребовал его исключительно в силу служебной надобности. А значит, ему следует как можно скорей явиться и затем, по возможности еще скорее, сгинуть с глаз долой. Неужели, находясь в коридоре, он сам не почувствовал, сколь неуместно его присутствие? А если почувствовал, как же мог так запросто, так бездумно, будто скотина на лугу, там разгуливать? Разве не был он вызван на ночной допрос и разве не знает, для чего введены ночные допросы? Ночные допросы — тут К. открылось еще одно толкование их смысла — имеют только одну цель: как можно скорее, ночью, при неярком искусственном освещении, выслушать посетителей, вид которых при свете дня господам совершенно непереносим, дабы после допроса поскорее заснуть и во сне немедленно позабыть всю эту мерзость. А К. своим поведением над всеми правилами и мерами предосторожности будто назло глумиться изволил. Призраки, и те под утро исчезают, но К. и не подумал исчезнуть, он остался, руки в брюки, словно выжидая, коли сам он сгинуть не намерен, что сгинет весь коридор со всеми его комнатами и обитателями. И может не сомневаться, так оно неминуемо бы и случилось, будь это хоть сколько-нибудь возможно, ибо щепетильность и деликатность господ беспредельны. Ни один не стал бы, допустим, прогонять К. и даже не приказал бы ему, хоть это и была бы самая естественная вещь на свете, чтобы он наконец ушел, никто ничего такого не стал бы делать, пусть от одного присутствия К. господ, должно быть, просто трясло, и утро, самое любимое их время, оказалось для них отравлено напрочь. Вместо того чтобы предпринять хоть что-то против К., господа предпочли страдать сами, правда, не без тихой надежды, что К. наконец узрит то, чего не заметить невозможно, и, осознав страдания других, сам начнет нестерпимо страдать оттого, что столь нелепо, до ужаса неуместно, на виду у всех ясным утром стоит посреди коридора. Напрасные надежды! Эти господа не знают или по дружелюбию своему, из снисходительности не желают знать, что бывают столь жестокие, бесчувственные сердца, не ведающие ни трепета, ни почтения. Даже ночной мотылек, жалкое насекомое, с наступлением дня ищет тихое местечко, где бы распластаться и замереть, мечтая вовсе исчезнуть и страдая оттого, что исчезнуть невозможно. Другое дело К. — он становится там, где его всего виднее, и пусть хоть вовсе не рассветай, он с места не сдвинется. Разумеется, воспрепятствовать наступлению дня он не может, однако затруднить, замедлить, к сожалению, может вполне.
Разве не наблюдал он за раздачей документов? Наблюдал за тем, за чем никто, кроме ближайших посвященных и участников, наблюдать не смеет. На что ни трактирщик, ни трактирщица в своем собственном доме себе взглянуть не позволяют. О чем они иногда только слышат кое-что, как вот сегодня от слуги. Разве не заметил он, с какими трудностями сегодня происходила раздача документов, одно это уму непостижимо, ведь каждый из господ предан только делу, о собственной выгоде никогда и думать не станет, а значит, всеми силами должен стремиться, чтобы распределение бумаг, эта важная, основополагающая часть работы, шла быстро, легко и без сбоев? Неужто у К. вправду и проблеска догадки не было, что главная причина всех затруднений в том, что раздача бумаг производилась, по сути, при закрытых дверях, то есть в условиях, когда господа лишены возможности непосредственного общения, ибо между собой они, разумеется, все вопросы и недоразумения разрешили бы в два счета, в то время как распределение через посредство слуг продолжается часами, никогда не обходится без нареканий, для господ и для слуг это сплошная мука, которая, вероятно, еще и на дальнейшей работе пагубными последствиями скажется? Что, К. все еще ничего не понимает? Ничего похожего хозяйка — и хозяин со своей стороны это подтвердил — в жизни не встречала, а уж они на своем веку всяких повидали чудаков да упрямцев. Вещи, о которых и говорить-то неловко, ему приходится растолковывать вслух, а как иначе, если он самого простого и необходимого не понимает? Так вот, раз уж он без слов не понимает: из-за него, исключительно и только из-за него одного, господа не могли выйти из своих комнат, ведь по утрам, сразу после сна, они слишком стыдливы, слишком ранимы, чтобы показываться на глаза посторонним, они чувствуют себя, сколь бы безупречно ни были они одеты, форменным образом обнаженными, слишком обнаженными для посторонних глаз. Трудно сказать, чего они так стыдятся, возможно, они, эти вечные труженики, стыдятся только того, что спали. Но еще больше, чем показываться на глаза посторонним людям, они стыдятся этих посторонних видеть; только благодаря ночным допросам худо-бедно вытерпев столь невыносимое для них зрелище посетителей, они, разумеется, меньше всего хотят сейчас, ранним утром, сталкиваться с этим же безобразием снова, причем внезапно, лицом к лицу и во всю его натуральную величину. Зрелище это и вправду выше их сил. И каким надо быть человеком, чтобы не проявить тут понимания и сочувствия?{29} Таким, как К., — вот, оказывается, каким! Человеком, который в своем тупом безразличии, в своей угрюмой заспанности не считается ни с чем — ни с законом, ни с границами обыкновеннейшего человеческого уважения и участия, человеком, которому нет дела, что раздача документов из-за него почти сорвана, что репутация солидного заведения под угрозой, и который воистину добивается небывалого, доведя господ до такого отчаяния, что те сами решаются оказать сопротивление и ценой немыслимого для простого смертного насилия над собой хватаются за шнур звонка и зовут на помощь, лишь бы изгнать этого ужасного, ничем иным не прошибаемого человека! Они, господа, зовут на помощь! Да хозяин с хозяйкой, а заодно и вся прислуга, давно бы сюда сбежались, если бы только посмели явиться пред очи господ незваными, вдобавок еще и утром, пусть с одной-единственной целью оказать помощь и тотчас снова исчезнуть. Содрогаясь от возмущения бесчинствами К., в отчаянии от собственного бессилия, они ждали вот тут, на пороге коридора, и звонок, который они и не чаяли услышать, стал для них истинным избавлением. Слава богу, самое страшное теперь позади! Вот бы им хоть одним глазком взглянуть на ликование и веселую кутерьму наконец-то избавленных от К. господ! Для самого К., впрочем, ничто еще не позади, ему-то, конечно, еще только предстоит ответить за все, что он тут учинил.
Они тем временем дошли до буфетной. Почему хозяин, несмотря на весь свой гнев, тем не менее завел сюда К., было не вполне ясно, видно, понимал все-таки, что в таком виде негоже человека из дома выпускать. Не дожидаясь приглашения сесть, К. буквально плюхнулся на одну из бочек. Здесь, в полумраке, было хорошо. В просторном зале горела лишь одна тусклая электрическая лампочка над пивными кранами. За окнами еще чернела кромешная темень, похоже, там вдобавок и мело. А он тут в тепле, за одно это благодарить надо и постараться, чтоб не выгнали. Хозяин с хозяйкой по-прежнему стояли над ним, словно он все еще представляет собой некоторую опасность, словно никак нельзя исключить, что при таком