— Пролетарии всех стран, соединяйтесь, — еще более мерзко сактерствовала Марина Исааковна. — Вот видишь. Это полезно, как кефир на ночь. “Ошеломляющий бюст” — это песня мужчины, его зов к праматери, как сказал бы Розанов.
— Ну, так любое хамство надо пропускать мимо ушей. “Не увольняйтесь, работайте” — он что, сюда на мой… — Тулупова запнулась, — бюст глазеть приходит, а не книги в библиотеке брать?
— Не брать — а читать, — тут же методично поправила Шапиро, с этим словом она боролась с первого дня работы Тулуповой, и продолжила. — Милочка, зачем он приходит не важно, важно, что он видит тебя и до конца своих дней будет помнить, что у него на заводе в библиотеке работала такая умопомрачительная женщина, как ты, с таким ошеломляющим бюстом, что — я не знаю. И ты пойми — об этом он вспомнит даже в Лондонской Королевской библиотеке, если когда-нибудь там окажется! Бюст. Это счастье! Это не мои два прыща!
Сергей. Эта история началась, когда ее детям было девять и семь, и она уже лет пять отработала “в культурном отсеке невсплывающей подводной лодки”, так Марина Шапиро называла свой небольшой коллектив из трех человек. Она сама — заведующая библиотекой и по совместительству директор заводского музея, рядовой библиотекарь — Тулупова и “журналист широкого профиля”, как сама про себя говорила, подруга Марины Исааковны, “женщина постоянно на выданье”, вдова и балагур Юля Львовна Смирнова, по штатному расписанию главный редактор и единственный журналист заводской многотиражки. Эти две женщины были почти на двадцать лет старше Людмилы, и по одному классификатору они проходили бы как несчастные жертвы тоталитарного режима, а по другому — они были птицы. Не воробьи, но близкой к ним породы, свободные, неприхотливые, не мечтающие о перелетах в теплые страны. Мать Марины Исааковны из старых большевичек, всю жизнь проработала в органах переводчицей с немецкого, никогда не позволяла себе ни одного лишнего слова, никаких сомнительных тем и дружб, зато ее дочь Марина, вставшая на крыло в хрущевское время, позволяла себе это в полной мере. Она не рвалась наверх, не делала карьеру, говорила всегда, что думала, а в любовниках держала непризнанных художников, поэтов, писателей и режиссеров. “Я их вскармливаю и развожу, как павлинов, — говорила она. — Как только они становятся известными, они покупают себе пыжиковую шапку — мне оставляют мои по-о-этические портреты, в масле и стихах, и уходят от меня. К… большевикам. Редко продают Родину. Надо бы чаще. Но, продав, писем из Парижа категорически не пишут”.
Юля Львовна была женщиной одного мужчины. Он был физик-теоретик, сухой, вежливый и, как считала Людмила Тулупова, неинтересный, но интеллигентный. Такое сочетание действительно иногда бывает, но не в этом случае. Мирон был физиком от Бога и человеком совсем не скучным, но на него надо было попасть, как на редкий спектакль.
Тулупова, как только устроилась работать, видела его несколько раз, он приезжал за Юлей на “Москвиче”, и вместе они отмечали один из первых Новых годов в библиотеке, но на его спектакль она не попала, хотя в тот единственный вечер Мирон пел под гитару. Тулупова это запомнила. А потом он умер. Мила на похороны не пошла — двое детей — она одна: жила в автоматическом режиме — приземлялась ночью на кровать, моментально переходя в режим сна без сновидений. Юлия Львовна потерю мужа переживала глубоко и остро, только Шапиро не давала забывать ей, что она “интересная женщина”, и все время призывала к новому браку. Так Юля стала “женщиной постоянно на выданье” и по-прежнему выпускала раз в неделю четырехполосную газету “Красный оптик”. Она писала о результатах социалистического соревнования по цехам, интервью с рабочими, руководством завода, портреты передовиков. Праздничные выпуски содержали юмор и анекдоты, которые поставляла Марина Исааковна. Конечно, еврейские в газету не попадали, но за несколько дней перед праздничным номером библиотека разрывалась от хохота. Публиковался самый безобидный и несмешной анекдот, но претенденты были по- настоящему хороши.
Заводская библиотека. Тишина, фикусы по углам. Ежедневные чаепития с тортиками, которые появлялись как-то сами собой — от бухгалтерии, от кадровиков, от благодарных читателей. Разговоры о театрах и книгах, об историях и любви, и отдельный Людмилин номер — воспоминания о Червонопартизанске, которые так любили Марина Исааковна и Юлия Львовна. Все это была их жизнь. В этом общении, как в стиральной машине, где-то с трудом, но всегда без видимого пота, замачивалась, счищалась и отмывалась провинциальная Людмилина наивность, глупость, иногда грязь. Тулупова постепенно и незаметно для себя самой превращалась в москвичку, человека, который если не знал, то слышал. Слышал о диссидентах, об авангарде, о сумасшедших художниках, о театре, о писателях, о невероятном американском, японском, европейском кино, о контрамарках, о приставном стуле на театральной премьере, о привезенном на день спектакле и выставке на дому. Без потребности и привязанности, но по разу она побывала на шумном прогоне в нескольких модных московских театрах, сходила на выставку в какой-то обшарпанный подвал, увешанный абстрактной живописью, посмотрела несколько закрытых фильмов. Часто она не понимала, ей не нравилось, она рассказывала о своих неприятных впечатлениях в культурном отсеке невсплывающей подводной лодки, но там ее не переубеждали, не объясняли, просто Марина Исааковна говорила:
— Милочка, сходи на эту глупость несусветную, а с твоими карапузами посижу я.
Когда приходила Юлия Львовна, она объясняла:
— Я Милу сегодня отпустила на культурные блядки, а отпусти на некультурные? — и сама себе отвечала на риторический вопрос: — Она еще одного красивого ребеночка принесет. И нам уже много будет.
В общем, когда Тулупова познакомилась с Сергеем, она уже знала, не только как дети рождаются, но и, самое главное, как они не рождаются.
Осень. Сентябрь. Сын пошел в первый класс. Клара — в третий.
Тулупова отводила детей в школу, а потом возвращалась через парк. Часа два убиралась дома, стирала, готовила, а потом шла в библиотеку. Впервые за последние годы у нее появилось время, всего несколько часов, которые принадлежали только ей.
Утренние часы. Через белый тюль — солнце. Перевернутые тарелки на кухне блестят. Она присядет на табуреточку, осмотрит свой скромный быт, и он ей так вдруг понравится. А иной раз сядет так же и — нет, совершенно иное впечатление, захочется чего-то добавить, купить, картинку повесить. И она об этом подумает: “какая, где …”. И буквально днями что-то происходит — то принесут, подарят чашки, тарелку на стену или еще что-нибудь. И Людмила подумает, какая же она счастливая. В эти утренние часы особенно хотелось любви, она думала о мужчинах, и казалось, что ее женское счастье закончено не начавшись, она говорила себе: не у всех же получается, складывается, и надо уметь быть жить без любви, ведь живут же так люди и, кажется, даже неплохо. Главное — дети. Слава богу, почти ежедневно повторяла она — они ни в чем не виноваты, получились хорошие, здоровые, сильные, с характером.
Она шла через Красногорский парк и думала о счастье иметь свободное время, о счастье иметь рядом таких замечательных женщин: Марину Исааковну, которую она и про себя называла по имени-отчеству, и Юлю. Огромные корабельные сосны раскачивались, как бы заигрывая с солнечными лучами, то пропуская их на тропинки парка, то преграждая им дорогу. Она уже несколько дней так ходила, в одно и то же время, и почти всегда с соседней дорожки, ведущей от катка с искусственным льдом, шел мужчина. Иногда он выходил на нее чуть раньше, и тогда она шла за ним, иногда позже, и тогда она чувствовала его пристальный взгляд на спине. Через неделю они стали здороваться, просто потому, что иначе было нельзя. Он стал сниться по ночам, и когда ей надо было расслабиться, она представляла его. В какой-то момент она уже много раз с ним во сне занималась любовью.
И вот дождь. Ливень. Она отвела детей в школу и решила все — последний день, пускай теперь сами ходят, мальчик уже привык, самостоятельный. Она бежит под зонтиком, перепрыгивает лужи, а с боковой дорожки он, вымокший до нитки, тоже бежит, и она ему:
— Здравствуйте.
А он: