причина, чтобы нарушать ее одиночество, навязывать ей свое присутствие. И старик обязательно бы, по возможности с наименьшим шумом, отступил из камыша, если бы его уха не коснулись слова этой женщины.
— Вот, наконец, и нашла я тебя, Алеша, — умиротворенно и радостно говорила она, как будто обращалась к кому-то еще, кто разделял с ней беседу в этот полуденный час на могиле посреди солнечной зеленой поляны. — Пятнадцать лет искала и все-таки нашла. А ты уже, наверно, думал, что мать тебя забыла. Но если бы не этот твой товарищ Володя Пушков, я бы, Алеша, тебя ни за что не нашла. Ведь только он один и остался из вас четверых, а, кроме него, мне больше никто не мог указать дорогу к тебе. Я его, Алешенька, и в Сибири искала и в других местах, а он, оказывается, живет совсем близко, в совхозе под Сальском. — И она тихо засмеялась. — Ты его, конечно, хорошо помнишь, черный такой и с усиками, похожий на грузина. Но он не грузин, а русский.
Старый сторож виноградного сада давно уже понял, кому она предназначала эти свои слова, привалившись боком к могиле и обхватив ее руками так, будто она боялась, что вновь может потерять то, что наконец нашла после стольких исканий. И теперь она разговаривала со своим погребенным в этой могиле сыном, как с живым.
— А от тебя я пойду к Пете. Этот твой товарищ с усиками, Володя Пушков, сказал, что отсюда до племсовхоза совсем близко. Там Петю и похоронили в братской могиле. От тебя, Алеша, и пойду. Вот и повстречаюсь с вами, с обоими…
В знойной тишине однотонно покрикивал, как дул в порожнюю склянку, удод: «Худо тут, худо тут». Старик вдруг ясно почувствовал, как что-то толкнуло его в грудь и потом мягко стиснуло, зажало сердце. Нечем стало дышать.
Этот человек повидал за свою жизнь немало. В германском фашистском плену его не раз травили овчарками, и каждый день он ожидал, когда и его назначат мыться в бане, а это означало — прощайся с жизнью. В предбаннике этой самой бани за каждым военнопленным закреплялся специальный шкафчик, куда он должен был замкнуть свою одежду — свою полосатую робу, и потом с одним номерком на шее он вступал в главный зал бани, слыша, как за его спиной задвигается стальная дверь. После этого сыпался на головы пленных через решетки в потолке изобретенный каким-то умным германским ученым порошок, и они тут же начинали вянуть от него, как мухи. Из этой бани выхода не было.
Повидал этот рано состарившийся человек за свою жизнь и многое другое — и ни разу не заплакал. Никто и никогда не видел, чтобы блеснули у него в уголках глазниц слезы.
Теперь же они как прорвались у него сквозь какую-то плотину. Он ушел за ствол вербы, чтобы никто нечаянно не стал свидетелем, как он плачет. Как росу, он сердито сгребал слезы с глаз и со щек ладонями, сбрасывал их с лица, а они все бежали. И откуда только они могли взяться?! Как, скажи, специально накапливались всю жизнь, дожидаясь этого полуденного часа золотой донской осени, когда все вокруг так тихо, так спокойно, пронизанные солнцем, плавятся спелые гроздья на виноградных кустах, все должно радоваться жизни, и только один удод продолжает настаивать на своем: «Худо тут, худо тут». Но ему никто не верит.
Еще довольно много времени прошло, прежде чем она появилась из камыша. Солнце, ярко-красное с утра, когда оно еще только поднималось из-за Дона, и ослепительно желтое, как цветок подсолнуха, когда оно в полдень стояло над островом, теперь опять побагровело, прячась за Володин курган, за большую, похожую на лохматую овцу тучу. Казалось, к соскам овцы припадает курчавая красная ярочка.
Старик больше ни разу не побеспокоил женщину… Пусть она побудет на могиле своего сына столько, сколько ей нужно. К тому времени, когда она показалась из камыша, он, сидя на скамейке у сторожки, уже заканчивал обшивать резиной и второй валенок. Хорошей броней одевались валенки от всякой мокрости и стужи, еще сезона два послужат своему хозяину, грея его безнадежно испорченные и перебитые в фашистском плену ревматические ноги.
Появившись из чащи камыша, женщина подняла с земли под вербой свою сумку и, когда проходила внизу по дороге мимо сторожа, продолжая свой путь в хутор, на минуту остановилась за плетнем. Из-за плетня старику только и видна была ее голова в очках, в соломенной серенькой шляпке. Он рассмотрел, что глаза у нее за стеклами очков сухие.
— А вы не можете указать то место, — спросила женщина, — где убили… — она помедлила, — этого разведчика в хуторе?
— Его убили у Табунщиковых во дворе, — сказал он и поспешил добавить: — Но это я слыхал от людей. Лично меня тогда здесь не было.
— Но, может быть, вы слышали, кто его видел… — она снова помедлила, — в последний раз перед смертью?
И тогда, повинуясь чувству, властно повелевающему ему направить эту безутешную мать к той, которая, вероятно, уже решила, что она ушла от возмездия за свое неслыханное злодеяние, старик почти прокричал в ответ, перекрикивая удода:
— Как войдете в хутор, спросите в самом крайнем доме с желтыми ставнями Табунщикову Варвару. Она знает.
Через час он взял в сторожке ведро и, как всегда делал в это время, пошел к колодцу набрать воды на ночь. Ночью приходится все время неутомимо шнырять из края в край колхозного сада, спугивая мелких воришек и крупных воров, которые покушаются на виноград, и некогда даже бывает сбегать с ведром к колодцу. А душными ночами, да еще когда так натянуты больные стариковские нервы, пить особенно хочется.
Набрав воды, и уже возвращаясь обратно, он по привычке скользнул взглядом по солдатской могиле и удивился. С утра она была зеленая, вся в пушистой траве, а теперь вдруг стала серой и словно бы блестела. Он поставил на землю ведро и подошел ближе, присматриваясь своими старческими глазами. Лишь тогда он все понял.
В это осеннее время только и не отцвел еще на суглинистых склонах правого берега Дона один- единственный, с блестящими сиреневыми лепестками, цветок — бессмертник. Вот эта женщина и насобирала этих цветов поблизости на склоне, чтобы убрать ими могилу своего сына. Неяркими цветами она осыпала ее, но зато могла быть твердо уверена, что они долго еще не завянут. Даже и тогда, когда уже пожелтеет вокруг вся трава и заморозками посбивает последнюю листву с деревьев.
Уже перед самым вечером в дом к Табунщиковым постучали. Варвара открыла и остановилась на пороге, не пропуская в дом незнакомую, примерно одних лет с нею, женщину с большими глазами за толстыми стеклами очков. И всегда, кто только ни идет от парохода берегом в хутор, просится на ночлег, потому что дом Табунщиковых в хуторе крайний. Как будто мало поблизости других домов! Но и Варвара давно умела отваживать таких гостей. Научилась.
— Здравствуйте, — сказала незнакомая женщина.
— Ну и дальше что? — с приветливостью, не оставляющей сомнений относительно гостеприимности хозяев этого дома, ответила Варвара.
Но женщине, казалось, не было никакого дела до ее тона.
— Здесь живет Табунщикова Варвара?
На этот раз Варвара немного помедлила с ответом. Странные были у этой незнакомой женщины глаза. То ли потому, что стекла очков так увеличивали их, казалось, что из этих серых больших глаз и состояло все ее лицо и взглядом своим они втягивали человека в себя, как втягивает глубокая воронка посреди Дона. И самое странное, что Варваре показался чем-то знакомым этот взгляд, хотя она твердо знала, что встречается с ним впервые в жизни.
— А зачем она вам? — все с той же, если не с большей, холодностью ответила она вопросом на вопрос женщины.
Женщина пояснила:
— Говорят, у нее во дворе убили моего сына, и я хотела у нее спросить…
Две серые воронки за стеклами очков, потемнев, с бешеной скоростью закружились перед лицом Варвары и потянули ее в свою беспощадную глубину. Она уже узнала.