— Рядовая? — пробовал допытаться у нее политрук.
— Теперь мы все стали рядовыми.
— А почему не эвакуировалась вместе со всеми? С колхозом?
— Кто-то должен и тут оставаться.
И когда политрук все же продолжал настаивать;
— А вот другие — и многосемейные, и больные — все едут, не хотят под немца подпадать. А у тебя один только сын…
Она вдруг повернулась к нему с такой стремительностью, что он попятился:
— Ты меня не агитируй, я сама тебя сагитировать смогу. Ты бы лучше со своими пушками закрыл нас с коровами от танков, когда мы сунулись через Донец. Вы-то теперь пушки под яр покидали, и сами скоро за Дон стрекоча, а нам хоть с яра сигай.
Все это особенного доверия не внушало. И уже после того как орудийная прислуга переправилась под огнем немецких танков на левый берег, политрук батареи с бойцами еще долго выглядывали из молодых пушистых вербочек на то хуторское подворье на высоченном яру, где они оставили своего командира. Запоминая, внимательно рассматривали из-за Дона и большой, насаженный на самом яру сад, и кирпичной кладки хороший дом, краснеющий из кустов винограда. С трех сторон усадьба была обнесена глухим дощатым забором, а четвертой, незагороженной, обрывалась прямо в Дон.
Там, в глубокой выемке, из которой хозяйка этой усадьбы брала для своих домашних нужд красную глину, и лежал теперь их тяжело, раненный в голову и грудь комбат Никитин.
Самым опасным оказалось не только то, что с появлением немцев в хуторе в доме у Кашириной сразу же поселились офицер с денщиком и ей с первого же дня пришлось подстерегать моменты, чтобы незаметно проскользнуть в угол сада к лейтенанту, но и то, что до них каждую минуту могли донестись его крики, когда он, опять впадая в беспамятство, начинал командовать:
— Бусоль… уровень… прицел… четыре снаряда… беглый огонь!!!
И он, как в клетке, начинал биться в выемке, без того тесной для его большого мужественного тела. Антонине, если это было при ней, приходилось своей ладонью задавливать его крики, а, уходя, связывать ему руки и ноги, чтобы он без нее как-нибудь не выкатился из ямы, не свалился с яра в Дон. Хорошо еще, что за всю неделю, пока он совсем не пришел в память, ни разу не задул из-за Дона обычный по этому времени «астраханец» и не донес его крики до дома. Иногда, правда, денщик офицера, Иоганн, беспокоился, повернув в ту сторону голову и оттопырив рукой желтое ухо, но крики глохли в густой дерезе. И Антонина поднимала во дворе какой-нибудь шум: гремела ведрами или же, тяпая траву, среди деревьев сада, вдруг запевала высоким голосом одну из своих женских казачьих песен, к великому удовольствию денщика Иоганна. Смеясь и хлопая в ладоши, он заказывал ей «Катюшу». Даже его начальник, майор, если он был дома, высовывался во двор из раскрытого окна, интересуясь.
И потом ей опять надо было ловить момент, чтобы, подхватив из-под виноградного куста сумку с харчами для лейтенанта, суметь прошмыгнуть под яр.
На вторую неделю, когда на ранней заре она спустилась к нему в яму, он встретил ее словами:
— Больше ты не связывай меня. — И тут же требовательно спросил: — А где мой пистолет?
И по его взгляду, мерцающему из полутьмы ямы, она поняла, что теперь уже может безбоязненно отдать ему и пистолет, и автомат с патронами, оставленные для него политруком и спрятанные ею в дерезе, вместе с большим артиллерийским биноклем на тонком ременном шнуре.
Этому биноклю он, кажется обрадовался больше всего, потому что сразу же захотел взглянуть на тот берег Дона. Но тут же, едва приподнявшись на локте, рухнул обратно на матрац. Свежая кровь проступила у него сквозь бинт на груди.
— Гляди, опять свяжу, — перебинтовывая его, пригрозила Антонина. — Мне тут некогда с тобой возиться.
И, покоряясь, он пообещал ей совсем, как, случалось, ее тринадцатилетний Гришатка:
— Больше не буду.
Кроме индивидуальных санпакетов, собранных политруком со всей батареи и оставленных Антонине, у нее еще нашлись пузырек с йодом и коробочка с марганцем, и больше никаких лекарств. Надо было обойтись теми средствами, какими, бывало, обходились ее отец с матерью и сама она с детства: листом рашпиля, лучше которого ничто не могло так вытянуть жар и очистить рану, настоем травы вербочки, от которой густела кровь и затвердевали рубцы. Благо, что горшками с колючим рашпилем у нее всегда были заставлены подоконники, а вербочка сплошь кудрявилась по берегу Дона, стоило лишь спуститься с яра. Неплохо, конечно, было бы привести к лейтенанту с того края хутора бабку Иванчиху, умевшую заговаривать раны. Но нельзя было понадеяться, что после этого она завяжет на узелок язык: к девяноста трем годам у нее уже не держали уторы.
Но было и свое преимущество в том, что у нее стояли такие квартиранты: никому в голову не могло прийти, что на том же самом подворье может прятаться советский лейтенант. И полицаи из района, братья Табунщиковы, регулярно наезжавшие в хутор, наводившие по дворам ревизию в поисках сбежавших из немецких лагерей военнопленных, предпочитали не сворачивать по травянистому проследку к ее дому, у которого почти всегда дежурил большой темно-синий «мерседес». Получалось, что под такой защитой можно было жить и чувствовать себя спокойно, если только уметь поостеречься своих же собственных квартирантов. В особенности, как выяснилось вскоре, денщика Иоганна, так и следующего за Антониной по пятам, откровенно обгладывающего ее бедра и грудь своими бесстыжими, без ресниц, глазами.
А ведь у нее были свои часы, которые ей никак нельзя было пропустить, чтобы вовремя и перевернуть с боку на бок все еще беспомощного лейтенанта, и перебинтовать его, и покормить куриным бульоном с ложечки, и помочь ему сделать то, с чем он без ее помощи еще долго не мог управляться.
Из всего, в чем он безропотно ей покорялся, — это, судя по всему, оказалось для него самым трудным. Всякий раз она чувствовала, как под ее прикосновениями все его тело начинает дрожать от отвращения, и он потом требовал от нее, отворачивая голову к стенке:
— Уйди!
Ей же — она сама себе удивлялась — все это ничуть не было неприятно, не говоря уже о том, чтобы противно. Несмотря на свою брезгливость, из-за которой ей еще в детстве перепадало от матери по затылку, когда она, как только пошла в школу, отказалась есть вместе со всеми из общей миски.
Почему же ей могло быть неприятно или даже противно, если кожа у лейтенанта была чистая и такая тонкая, что сквозь нее проступали голубые жилки. Нигде не порченная. И все тело, несмотря на жар, иссушающий его, не какое-нибудь дряблое, а как тягое тесто. Ей только страшно жаль было, пусть и невольно, причинять ему боль, отдирая бинты, которые никак не хотели отставать от ран, хотя она и отмачивала их марганцовкой. Но так ни разу и не услышала она, чтобы он застонал или заругался. Только зернами пота покрывался лоб, и он прикрывал глаза, плотно прикусив губу. Сразу же после того он засыпал, по обыкновению, отвернув к стенке голову. Стружка рыжеватых волос, прилипшая к его лбу, светилась в темной яме. Она неслышно вытирала ему лицо и шею платочком. Ей приходилось и расчесывать его, пока он не стал сам поднимать руки.
Тогда он решительно стал отказываться и от всех других ее услуг. То, отобрав у нее чайную ложечку, с которой она поила его бульоном, то перехватив своими пальцами ее руку с кружкой молока, а вскоре лишив ее и обязанностей регулярно обтирать его полотенцем, смоченным разбавленным водой виноградным спиртом. Хотя она и опасалась, как бы у него не появились пролежни, потому что ему еще трудно было всюду дотянуться руками. Но он настоял.
И только сбрить, лежа на спине, свою рыжеватую бороду, которой он успел обрасти за это время, ему так и не удалось опасной бритвой, да и темно было в яме. В конце концов он бросил свои попытки, присовокупив:
— С такой бородой в дороге еще лучше будет.
А когда она, не сразу поняв, переспросила:
— В какой дороге?
Он ответил на ее вопрос своим вопросом:
— Что ж, по-твоему, мне и зимовать придется в твоей яме?
Об этом она до сих пор не думала и не нашлась, что ему ответить, хотя ей и показалось, что он мог бы