— Никто, Коля, не помешает. Вернешься, и оно от нас не уйдет. И тебе еще нельзя волноваться. Еще слабый ты.
И чего бы это ни стоило ей, она не уступила ему. Немыслимо было для нее прямо из грязных лап этого денщика переходить в его руки. Не хотелось с самого начала осквернять их любовь никакой, пусть и вынужденной, ложью. А там пройдет время и, может быть, смоет то, что не по ее вине прикипело к ней.
Между тем денщик в непоколебимой уверенности, что ей не могут не быть приятны его слова, высказывался:
— Теперь мне посчастливилось лично донской казачка узнавать.
И в той же уверенности окончательно переселился к ней в летнюю кухню. По его словам, он еще до этого имел возможность оценить русских женщин, и казалось бы, его уже не удивить. Но тут он удивлялся, как это Антонине с ее грубой крестьянской жизнью и работой удалось остаться такой… У его жены Анхен после рождения первого же ребенка грудь стала, как два мешочка, и от ног ее, больших и жестких, никуда нельзя было деться. Самые лучшие мази, на которые она тратила уйму денег, не могли перебить совсем мужского запаха ее кожи. Антонина, как он уже успел убедиться, совсем не прибегает к мазям…
И он принимался обнюхивать ее. От отвращения она проваливалась в беспамятство. Как если бы все это происходило не с ней, а с какой-то другой женщиной. Не ее, а кого-то другого распяли, и она смотрит на это со стороны. Может быть, только это и спасало ее. Ее поруганное, нечистое тело не принадлежало ей, жило отдельно от нее самой.
— Теперь я тебя еще больше стал уважать, — говорил Никитин, глядя на нее светящимися в полумраке ямы глазами. — Я обязательно к тебе, Тоня, вернусь, если, конечно, ты не будешь возражать.
Ей стоило больших усилий не уступить ему после этих слов. У нее жалко дрожали губы:
— Я-то, Коля, не буду, только бы ты остался живой.
У него блестела под отросшими за это время усами улыбка:
— Меня теперь никакое лихо не возьмет. Раз ты меня под самым носом у немцев сберегла, значит, я наверняка уцелею. От меня сама смерть должна будет отступиться. Теперь я, считай, от любой пули заговоренный.
Если бы только знала она, что ожидает ее уже на другой день после этого разговора. Когда она, как обычно, на самой ранней, еще зеленой, зорьке ускользнет из лап объятого мертвецким, пьяным сном денщика Иоганна и поспешит меж кустами виноградного сада все туда же, где по кромке яра колючей проволокой непролазно плелась и свивалась стеблями дереза, а из нее торчали рдяные головки татарника…
Если б могла знать, раздвигая руками колючие стебли дерезы и наклоняясь над ямой, что вдруг глянет и дохнет оттуда ей навстречу страшной, нежилой пустотой. И что нигде вокруг в дерезе, где обычно лежал он со своим биноклем, когда вылезал из ямы, не будет его. Напрасно станет искать она лихорадочно заметавшимся по сторонам взглядом. И, все еще отказываясь поверить, только после этого глянет под отвесную суглинистую стену яра, орошаемую снизу, из бурлящей коловерти, мельчайшими капельками воды, чтобы не увидеть на своем месте большой, накануне выловленной им из Дона, коряги.
Из оцепенения вывел ее радостный возглас денщика за спиной:
— Так вот где я тебя, Антонина, находил. Ты, конечно, думал, что после твоего ладанного вина Иоганн будет младенчески отдыхать, но у него только один глаз спал, а другой смотрел, как ты яйки и пирожки в ведро собирал и куда-то носил. Ну-ка, давай показывать, для кого ты их собирать.
Он уже не ухмылялся, вцепившись ей пальцами в плечо и поворачивая к себе, чтобы заглянуть ей в глаза своими стоячими, без ресниц, глазами. Внизу под ними, под крутизной яра, непереставаемо клокотала на слиянии струй Дона со струями Донца коловерть, разбрызгивая капли воды, окровавленные размытой красной глиной. Но, может быть, это и под лучами ранней зари так вспыхивали они.
— Теперь я буду лично узнавать, какой русский змея на своей собственной груди согревал, — говорил денщик, одной рукой все глубже впиваясь ей в плечо, а другой нашаривая у себя на боку кобуру с пистолетом.
Все свое отчаяние и всю уже испепелившую ее дотла ненависть вложила Антонина в один короткий и страшный толчок, и сама, качнувшись вперед, едва удержалась на кромке яра. С ужасом отшатываясь, только и успела увидеть, как, запрокидываясь назад, Иоганн судорожно хватался за колючие стебли дерезы, а они ускользали из его рук.
Больше ничего не увидела и не услышала она из-под яра.
Да и как же было услышать, если там и без этого все время булькала, клокотала коловерть, из которой, сколько она помнила себя, еще никому, кого затягивало под яр, не удавалось выплыть. Ни людям, ни быкам, когда они в этом месте переплывали через Дон на зеленое жирное займище.
Теперь только, пока еще не проснулся майор и не хватился своего денщика, надо было успеть все вынести из ямы, и вообще убрать все. Убрать и лопатой осыпать по краям ямы глину… Самая обыкновенная яма, из которой хозяйка, когда ей требуется, берет для своих домашних нужд красную глину. Вот и сегодня понадобилось ей обмазать, обновить снаружи давно облупившиеся стены летней кухни.
А за все остальное какой с нее может быть спрос? Мало ли, если этот денщик, на которого уже и сам начальник его, майор, смотрел, как на неисправимого алкоголика, мог заблудиться и даже свалиться с яра. Ничего странного, если и самому майору уже не раз приходилось отправлять его за пьянство в станицу, в ортскомендатуру на отсидку.
Судя по всему, после недолгих поисков своего денщика склонился к этому и майор. Тем более, что через три дня труп Иоганна раздувшийся и разбухший, но без единой царапины и вообще без каких-нибудь признаков насильственной смерти, в мундире и сапогах, полицаи братья Табунщиковы выловили из Дона у самого хутора Вербного, в полустах километрах по течению ниже Красного яра.
И тогда, когда волна фронта покатилась от Сталинграда обратно через Дон, она тщетно поджидала и выспрашивала о лейтенанте Никитине у артиллеристов всех проходивших через хутор батарей; и потом, когда фронт ушел уже на запад, так и не пришло ответа на все ее запросы по номеру полевой почты, который она запомнила с его слов. Но, в сущности, и нельзя было ей на это обижаться, потому что ни женой она ему не была, ни сестрой, а просто одной из тех знакомых, что заводятся почти у всех военных там, где проходит фронт. И нечего было ей, раздвигая бурьяны в углу сада и заглядывая в темное отверстие ямы, все еще надеяться на что-то. Это ей только почудиться однажды могло, что из ямы вдруг как розовым солнцем блеснуло ей по глазам. А вообще-то там всегда было пусто, темно и глухо. И сама дереза, дичающая на яру, все гуще затягивающая яму, цвела безжизненно, тускло. Самая сорная из сорных трав. Если теперь взяться уничтожить ее, то надо уже не тяпкой, а топором.
Не дождалась она не то чтобы стука в калитку, а хотя бы какой-нибудь весточки от него и тогда, когда уже началось возвращение в станицы и хутора демобилизованных с фронта. Значит, и незачем было ей больше тешить себя, а наглухо завязать где-то в себе то, что теперь уже не должно было сбыться. Пусть и там оно зарастает дерезой. И, наглухо завязав это в себе, целиком посвятить себя тому, что вдруг неожиданно свалилось ей на плечи.
Сразу же после того как прошел через хутор фронт, избрали ее женщины председателем колхоза. В то самое наитруднейшее время, когда все еще дымилось, было разорено и сожжено, а по хуторам и станицам оставались одни только вдовы с детишками, и, чтобы вспахать землю под яровые, надо было приучать к ярму тех коров, которых не успели съесть и угнать с собой немцы.
Ничего в колхозе после них не осталось — ни доски, ни гвоздя, а надо было и восстанавливать и строить новое. Вот тогда-то, когда получили первый послевоенный урожай, а Неверов, пыхнув из своей трубочки прямо ей в лицо, сказал, что райком не лесная биржа, но если пшеница намокнет и погорит в