— Извините! Мы даем у себя места только тем, кто был с нами в походе, — холодно заявил мне Романовский, когда я сказал ему, что если Добровольческая армия требует от меня поступления на военную службу, то пусть меня назначат служить по специальности.
Ответ и тон Романовского смутили меня.
— Генерал Драгомиров сообщил мне, что правительство примет все меры к насаждению права и законности. Не будете же вы формировать суды из неюристов?
— Пока что мы довольны тем судом, который у нас есть.
Генерал был прав.
Тот военный суд, который пока что имела Добровольческая армия, вполне соответствовал ее мстительно-реставраторской идеологии. Во главе этого суда, почему-то называвшегося корпусным и действовавшего наподобие военно-полевого суда,[15] стоял некий полковник Ив. Ив. Сниткин, грубый бурбон, выгнанный еще задолго до войны из военно-судебного ведомства за алкоголизм. Очутившись в корниловском отряде, он, как единственный офицер с военно-юридическим образованием, занял должность председателя корпусного суда. О том, что это было не судилище, а простая расправа, повествует А. Суворин-Порошин в своей книге «Поход Корнилова».
Еще ничего не зная о подвигах этого господина, а равно и не зная его личности, я пошел было познакомиться с этим судебным деятелем, своим коллегой, да и сам потом был не рад своему поступку.
Меня встретил здоровенный, грубый детина, который, не считая нужным предложить стул, рявкнул, узнав, что я военный юрист:
— А где вы шатались в то время, когда мы поднялись против большевиков и проливали кровь за отечество? Небось, сидели в углу и выжидали?
Я попробовал было возразить, что в тот период, когда он «проливал кровь за отечество», я еще находился в дебрях Турции с последними крохами старой Кавказской армии, до конца исполняя свой солдатский долг. Но грозный судия не дал мне договорить и в таком тоне продолжал дальнейший разговор, что я поспешил обратиться в бегство.
Благородное негодование г. Сниткина мне было понятно. Оно объяснялось очень просто: шкурным интересом, боязнью конкуренции. Моя персона при этом играла второстепенную роль. Но по моим следам из Тифлиса могло нахлынуть добрых два десятка военных юристов, притом в солидных чинах. Впоследствии так и случилось, но тогда уже Добро-волия значительно выросла и для всех находились должности.
Еще более встревожился, узнав о моем появлении в Екатеринодаре, председатель только что сформированного Кубанского краевого военно-окружного суда ст. сов. В. Я. Лукин, один из стаи щегловитовских птенцов.
Этот типичный судеец-карьерист перед февральской революцией занимал должность прокурора Усть-Медведицкого окружного суда (в Донской области) и пользовался всеобщей ненавистью за свое подхалимство в отношении начальства и за свои иезуитские замашки при обращении с подчиненными. Как ни приноравливался он после падения царизма, как ни украшал свой виц-мундир красной розеткой, его все- таки выгнали со службы как черносотенца.
Прогулка в корниловском обозе по задонским степям и уменье втираться в доверие к сильным мира сего привели к тому, что этот чиновник, не имевший понятия о военном быте, об особенностях военной юстиции и совершенно чуждый казакам, по занятии Екатеринодара добровольцами, возглавил кубанское военно-судебное ведомство.
Если недалекий Сниткин свирепствовал в силу своей солдатской тупости, то достаточно разумный ст. сов. Лукин не ограничился ролью простого вешателя. Руководя, помимо суда, деятельностью судебно- следственных комиссий Кубанского края, он с особенным смаком выискивал измену, т. е. большевизм, и смешал, таким образом, в своем лице роль и председателя суда, и утонченного охранника.
Он хватал и сажал в тюрьмы тех должностных лиц, кто не саботировал при большевиках. Мой знакомый екатеринодарский адвокат П. П. Боговский был привлечен им к ответственности и затем судим за то, что в период господства Советской власти на Кубани заведывал регистрацией браков и разводов. Он точил зубы на другого моего приятеля, тюремного инспектора Н. Д. Плетнева, исполнявшего свои обязанности и при большевиках. Сестра Шкуро, г. Л. Г. Лео, неоднократно жаловалась мне на свирепость этого служителя Фемиды, который держал за решеткой множество знакомых их семьи, в том числе и доктора Мееровича, и просила моей помощи для освобождения невинно заключенных.
Увы! Я и сам попал в число подозрительных.
Лукин как-то разведал о моей близости в 1917 году к Совету солдатских и рабочих депутатов Эрзерумско-го района. Этого ему оказалось достаточно, чтобы провозгласить меня «большевиком».
Мне приходилось уже думать о том, как бы унести подобру-поздорову свои ноги из Екатеринодара, где вообще царил крайне нездоровый дух, как в этом скоро убеждались все, не зараженные кондотьерски-ми замашками. Как-то раз я встретил на улице своего старого сослуживца по пехотному полку, где я тянул лямку до Академии, капитана Петрова, который не преминул поделиться со мною екатеринодарскими впечатлениями.
— Отправился я, — рассказывал он, — к дежурному генералу деникинского штаба и говорю ему: «Вы, ваше превосходительство, сзываете к себе на службу офицеров. Но позвольте предварительно узнать, за что же борется Добровольческая армия. Какова ее политическая программа?»- «А вы видели, — спрашивает он меня вместо ответа, — какой флаг развевается над нашим штабом?» — «Видел». — «Какой же?» — «Русский трехцветный». — «Это должно вам сказать все. Мы боремся за Россию». Мне оставалось только пожать плечами. Ведь под трехцветным флагом могла скрываться Россия и царско-самодержавная, и кадетско-конституционная, и буржуазно-республиканская и т. д.
Безвыходность положения заставила капитана Петрова, человека крайне либерального со школьной скамейки, поступить в Доброволию и служить в ней до 1920 года, когда он, с моего ведома и благословения, бежал из Крыма в Одессу на парусном судне.
27 сентября хоронили Алексеева.
Кубанское правительство, в знак признательности к организатору Добровольческой армии, освободившей Кубань от большевиков, объявило день его похорон днем траура. Воспрещалась всякая торговля, тем более увеселения. В правительственных учреждениях и учебных заведениях отменялись занятия, чтобы дать возможность каждому отдать долг усопшему, «первому добровольцу», бывшему верховному главнокомандующему и просто честному человеку.
Распоряжение кубанских властей о закрытии всех торговых заведений в день погребения вождя добровольцев плохо выполнялось. Когда я шел на похороны, кажется, по Димитриевской улице, из харчевен и чайных, окна которых прикрывались ставнями, доносились пьяные песни и звуки тальянки.
У Екатерининского собора, в котором происходило отпевание, я впервые увидел строй добровольцев. Среди них преобладали молодые офицеры. С непривычки резали глаз целые роты офицеров, в самых различных формах, с винтовками на плече. Одежда у большинства не отличалась свежестью. На ногах у многих зеленели английские обмотки.
Матерые добровольцы, не новички, носили свою «цветную» форму.
Корниловская поражала наибольшей пестротой.
Кто расписан как плакат? То корниловский солдат.
Такое двустишие сложилось про корниловцев для «Добровольческого журавля».[16]
Жур мой, жур мой, журавель, Журавушка молодой.
А. Порошин-Суворин, описывая эмблему корнилов-ских ударников, нашитую на левом рукаве, в виде щита из голубого шелка, на котором белый череп с костями и, мечи, и красная разрывающаяся граната, поясняет:
— «Череп с костями и мечами — бессмертие посредством оружия; граната — признак всех гренадеров, к которым принадлежит корниловский полк. Девиз полка, предложенный полк. Нежинцевым[17]: «Лучше смерть, чем рабство».[18]
Марковцы (офицеры и солдаты полка имени ген. Маркова, быховского сидельца) блистали белыми фуражками; дроздовцы или «дрозды» (офицеры и солдаты отряда полк. Дроздовского, пробившегося на Дон с Румынского фронта весною 1918 г.) приятно щекотали глаз своей малиновой формой.