в строку, было и выношено и взвешено, как свинец на ладони.
Ну, а если вдруг явственно ощущаешь в себе, как эти слова, не дожидаясь, когда их начнут отбирать, сами поднимаются откуда-то из глубины сплошным потоком и уже несут тебя? Вскоре ловишь себя на том, что это и есть самые единственные слова и что если теперь отказаться от них, то свободнее в выражении этого чувства уже не будешь. Потом придут другие, может быть, те же самые, но уже как бы похолодевшие слова, и что-то будет утрачено такое, чего уже не вернуть. Возвращается и листва на ветви деревьев и, может быть, еще более буйная, но она уже старше той. А поэтому и спеши вслушаться в молодой лиственный шум этих слов и успей подхватить их во всей их неповторимости хотя бы один-единственный раз в жизни, пока они еще не отлетели с ветвей твоего чувства.
Но почему же один-единственный, если та самая машинистка армейской редакции, которая и сейчас рядом, сразу же может напомнить, как мы, военные корреспонденты, — тот же Виталий Закруткин и тот же Петр Никитин, приезжая из-под Таганрога или Матвеева Кургана, будили тебя среди ночи и иногда с листка блокнота, а случалось, и прямо так диктовали на машинку то, о чем нельзя было не сообщить бойцу- читателю немедленно, что необходимо было ему так же, как обойма патронов в магазине автомата или снаряд в стволе пушки, а то и клинок в ножнах. Да и потом разве не приходилось тебе печатать прямо из уст военного корреспондента оперативные заметки из-под Моздока, из-под Мариуполя, из-под Севастополя, из казачьего корпуса, с борта катера-охотника… А иногда и, минуя твою машинку, устремлялись они сразу к прямому проводу на армейском, на фронтовом узлах связи, и вот так, из живых уст среди шифровок, оперсводок, боевых донесений и приказов шли с переднего края в Москву, чтобы там сразу лечь на ротацию, а с ротации разойтись по стране.
Да, но ведь то было другое время. Тогда и отдавали и опять отбирали, отвоевывали у врага село за селом, город за городом, падали и вставали из руин боевые крепости, а теперь совсем чистое небо над головой и золотая донская осень тихо слетает на землю. Все крепости давно отвоеваны и уже воздвигнуты творческим гением народа новые. Как бы скорбно ни склонялись головы у холмов минувшего, все время около них не простоишь, надо идти дальше. Давно пришло и время отстоявшихся, выношенных слов. Той самой медлительной полновесной поступи в строке, о которой не однажды говорил и он, только что коротким взмахом руки проводивший нас в обратный путь со ступенек своего дома в Вешках.
Но тогда опять скажи ты, бывшая машинистка армейской редакции: разве мы только что не побывали тоже в крепости и тоже только что взятой, завоеванной ценой предельного напряжения сил, ума и сердца? И вот так же, как те, военной поры, еще дымятся ее стены… Потому что, кроме тех, которые воздвигаются гением народа из бетона и железа, есть еще и другие, не меньшей прочности крепости, воздвигаемые из живой плоти человеческого духа.
Но все же надо по порядку. С чего это начиналось, назревало и как однажды дошло уже до того, что нитью стремительной дороги, рассекшей степь, не могли не соединиться нижний и верхний концы огромной излуки Дона, как тетивой, на которой, если бы взглянуть сверху, все ее извивы и зигзаги — это всего лишь трепетная дрожь от могучей стрелы, пущенной в высокое степное небо.
До этого долго было не вспомнить, откуда он вдруг взялся и так неотступно преследует, этот мотив: «Знакомый до боли скрип порожков…» Как — знакомый, когда могло состояться это знакомство? И с чем оно связано, если вдруг так прихватывает сердце? И дома, когда войдешь в густую тишину уже осенних, но еще не стряхнувших свои гроздья донских чаш виноградного сада; и когда с хуторского яра взглянешь утром на Дон, а он в это время всегда как будто дымится, серебряно чадит. Почему-то этот «скрип порожков» и посреди ночи может разбудить, а иногда словно бы музыкой отдастся в ушах.
Так это же оттуда, с той самой страницы, где Григорий Мелехов возвращается домой в хутор Татарский после долгой отлучки и после, казалось бы, полного разрыва с Аксиньей:
«Знакомый до боли скрип порожков — и Григорий на крыльце. Постаревшая мать подбежала с живостью девочки, вымочила слезами петлицы шинели и, неотрывно обнимая сына, лепетала что-то свое, несвязное, не передаваемое словами, а в сенцах, цепляясь за дверь, чтобы не упасть, стояла побледневшая Наталья, мучительно улыбалась, падала, срезанная беглым растерянным взглядом Григория».
И этот скрип порожков, и радость и боль никогда не переставали звучать в тебе, хотя иногда и отходили куда-то вглубь, как будто плескаясь, согревая душу. Но почему же теперь они вдруг с новой силой поднялись с ее дна и приобрели эту могущественную власть, которой опять предаешься с той же радостью, что и прежде? И когда из листвы донских чаш взглядываешь на Дон, то как-будто воочию различаешь под крутизной обрыва ту самую струю, которая по пути сюда уже обласкала взметнувшийся над Задоньем яр у Вешек. Сейчас Дон по-осеннему тих, спокоен, а ранней весной, когда взломается он, трутся об этот вешенский яр, как большие рыбины, ластятся к нему льдины. Крыгами их называют у нас.
Так вот куда и зовет и неудержимо влечет эта знакомая до боли музыка, скрип порожков.
Сразу же надо и объяснить читателю, что не такой-то автор этих строк частый гость в станице Вешенской, совсем не частый. Всего лишь два раза до войны и столько же после войны. Да и обязательны ли эти частые наезды, если и без того там всегда часть твоей жизни! И не кощунство ли надоедать, когда и без того там всегда толпятся, уже почти не остается у него, живущего в этом взметнувшемся над Задоньем доме, ни единого часа, кроме самых ранних, предрассветных и рассветных, для уединения, без которого не набрать силы для нового взлета!
Но все же наступает и эта минута — не случайно скрипели порожки. И по-человечески соскучился, ведь нельзя же всерьез принимать те мимолетные соприкосновения где-нибудь на писательском съезде в Москве или на пленуме в Ростове, когда все его окружают и он все-таки как-то одинок посреди всеобщей любви. И даже те встречи, когда из номера ростовской гостиницы вдруг раздастся на ранней заре звонок в хутор и ты примчишься, а там опять кружение. Все люди — хорошие, каждому он рад, но ведь много на свете хороших людей.
И никогда или почти никогда не услышать при этом от него того
А раз так, то пусть и эти руки с клавиш машинки перекладываются на руль, и махнем, мой друг, через антрацитовые степи ростовского угольного бассейна и через земли Миллеровщины с Среднего Дона на Верхний. И хоть эта натянувшаяся между концами донской излуки тетива автострады уже совсем не та дорога, по которой Григорий Мелехов возвращался из своих странствий домой на арбе с «Зовуткой», не те и села, хутора, станицы по правую и по левую руку от нее, а все же это та самая степь. Все тем же, поднимающимся из глубин твоей юности очарованием охватывает она, сжатая, распаханная, позолоченная осенью и прошитая щетинкой озимых. На перекрестке, на пьедестале стоит танк, вздыбившись, как для броска вперед.
Все громче в ушах шорох еще не знаемых тобой, по уже написанных там, на крутобережье, новых страниц о тех, кто сражался за Родину. Какими они будут, эти новые главы, удастся ли на них взглянуть? Нет, конечно, они не должны обмануть наших надежд, недаром они вынашивались столько лет, а все же тревожно.
Вот и стрелка направо от дороги на его родину — на хутор Кружилин. А это же тот самый лес, по которому шла весной Аксинья. «На открытой поляне, возле цветущего куста шиповника, она присела отдохнуть» и «…уловила томительный и сладостный аромат ландыша. Пошарив руками, она нашла его. Он рос тут же, под непроницаемо тенистым кустом…
И почему-то за этот короткий миг, когда сквозь слезы рассматривала цветок и вдыхала грустный его запах, вспомнилась Аксинье молодость и вся ее долгая и бедная радостями жизнь. Что ж, стара, видно, стала Аксинья… Станет ли женщина смолоду плакать оттого, что за сердце схватит случайное воспоминание?»
Но, оказывается, он, этот подступивший к горлу комок памяти, не только из женского сердца вдруг может вы жать слезы. И уже не под ногами Григория, но все так же явственно звучит этот «знакомый до боли скрип порожков».
— Здравствуйте, Михаил Александрович.