— Ну вот, пообещали к двенадцати часам быть и как раз успели. Мы с Марией Петровной не хотели сами садиться за стол.
Многое, очевидно, можно было бы рассказать и об этих первых минутах встречи, и о той удивительной атмосфере любовности, которая сразу же охватывает в этом доме. О разговорах за столом и в этот раз, и вечером, и уже наутро, перед отъездом домой, по-шолоховски всегда метких и дружелюбных характеристиках людей, неповторимых шутках и той глубочайшей серьезности, с которой он умеет слушать других… Только люди, не чувствующие Шолохова, могут и не знать, как он бывает бережен в своем отношении к человеку, как одновременно прост и изящен его разговор. И все это было бы интересно читателю, как и многое другое из его повседневной жизни, но другие обо всем этом сумеют лучше написать. Не только ведь ради этого из
— Успеешь прочитать до шести? — И он взглянул на часы. — Сейчас уже половина второго.
— Думаю, что успею.
— Ну, так значит, опять встречаемся в шесть… или в семь.
И здесь вдруг я впервые уловил у него в глазах что-то детское, даже виноватое, — это у Шолохова, всегда столь естественно свободного, непринужденного в каждом слове и жесте. Что-то нетерпеливое и, я бы даже сказал, стыдливое — это у него, наимужественнейшего из писателей наших дней. Какую-то даже застенчивость, о которой однажды говорила мне его старшая дочь — Светлана.
Вечером у него в доме за столом мне опять вспомнилось все это, когда он, немного примолкнув во время разговора, обронил:
— Да, пора уже мне с чем-нибудь выйти.
Так и сказал: «с чем-нибудь», подумав, должно быть, о тех самых новых главах романа «Они сражались за Родину», которые он принес сверху и протянул в этой зеленовато-серой папке. А это «что- нибудь», едва лишь папка раскрыта, уже не шелестит и не шуршит, перелистываясь страница за страницей, а начинает все больше греметь в сердце. И вскоре уже ты отказываешься себе представить, как ты мог жить без всего этого, не зная этого и не предполагая, что оно может быть. А оно уже есть и теперь уже все более властно вторгается в твою жизнь, раздвигает ее. Перелистываются страницы и гремят, гремят. А за окном вешенская осень, взад и вперед ходят мимо окон люди, ничего еще не зная об этих страницах, и после того, как под колесами автомашин дощатые клавиши понтонного моста через Дон проиграют что-то бурное, еще тише становится на воде, над песчаными берегами, в задонском лесу. В том самом, где так и уснула одурманенная запахом ландыша и своими воспоминаниями Аксинья.
С крутого яра смотрит на курчаво-зеленое Задонье своими окнами дом, в котором было выстрадано и отлито в слова все то, что теперь открылось тебе.
Вот так нее тихо, безоблачно было и тогда, в те давно и, казалось бы, навсегда отступившие в прошлое, в теперь вдруг опять стремительно приблизившиеся и глянувшие на тебя с этих страниц дни нашей предвоенной жизни. И если в доме у Николая Стрельцова назревает семейная драма, то ничего вокруг еще не предвещает той большой и неслыханно тяжкой драмы, трагедии, в которую вскоре ввергнуты были вся наша страна, весь народ. Какими после этого маленькими, мелкими сразу оказались все наши личные драмы, конфликты!
Но пока для агронома Николая Стрельцова ничего нет важнее, значительнее и трагичнее того конфликта и его взаимоотношениях с женой Ольгой, что давно уже исподволь назревал под покровом благополучия их семейной жизни и вот-вот должен прорваться наружу. И все же: «Такая умиротворенная благодать стояла над Сухим Логом, что Николай забыл обо всем на свете, покачиваясь в седле в такт лошадиному шагу, опустив поводья, всем существом своим бездумно радуясь и прохладному ветерку, и солнцу, ненадолго скрывшемуся за облаками, похожими на прозрачные хлопья тумана, и несмелым певческим пробам жаворонка».
Его молодая жизнь еще только начинается, и, несмотря ни на что, весь он исполнен безотчетной уверенности, что все самое лучшее у него впереди. Хотя здесь же и сталкивается лицом к лицу с живой реальностью, омрачающей небосклон его семейной жизни, — с тем, кто является виновником его почти неизбежного разрыва с Ольгой.
«Мир стал странно немотным, начисто лишился звуков», когда Николай увидел его «…всего с головы до ног: красивое, смугло-румяное, круглое лицо с черной полоской усов, смоляную челку, выбившуюся из- под примятого поля серой мягкой шляпы, нарядный, красно-черный четырех угольник вышивки украинской рубашки, серый в полоску пиджак, небрежно накинутый на широкие ладные плечи», увидел «разъезжавшиеся по грязи ноги в черных стареньких брюках и заляпанных грязью коротких резиновых сапогах». Таким этот человек и сохранится потом в «памяти Стрельцова на всю жизнь как мгновенно выхваченный из кадра цветного фильма. А в тот момент Николай неотрывно и жадно всматривался в лицо человека, разрушившего его жизнь, ставшего смертным врагом». Да еще и весело блеснувшего зубами, поравнявшись с Николаем:
«— Доброе утро, Николай Семенович! Ну и грязищу развело! А еще называется это божье место Сухой Лог.
Николай хотел ответить на приветствие, но в горле у него как-то тихо и хрипло забулькало. Он сделал судорожное глотальное движение, однако так и не смог ничего сказать. А когда поднимал к козырьку правую руку, то плеть повисла на ней будто пудовая гиря».
Нет, не будем и дальше цитировать, нельзя читателя новых глав «Они сражались за Родину» лишать чувства первозданного восприятия шолоховского текста, а если кое-где и позволим себе еще обратиться к тексту романа, то лишь потому, что сам же Михаил Александрович пресек все наши колебания и сомнения своим удивленным вопросом на вопрос об этом:
— А почему бы и нет?
То, что им только что написано, так широко захватывает предвоенную жизнь, что никакие извлечения из текста не могут потом помешать свежести, цельности восприятия всего полотна, развертываемого перед читательским взором. Вот уже и плеть в руке у Николая Стрельцова почти готова опуститься на голову того, кто сейчас представляется ему самым смертельным врагом из всех, какие только могли бы встретиться ему в жизни. Но и эта плеть не опустится, и не личная драма, сколько бы значительной ни казалась она самому Николаю, станет главной драмой его жизни. Неизвестно, встретится ли еще когда-нибудь он со своим обидчиком, но наверняка можно сказать, что не он окажется для Стрельцова тем самым врагом, который хотел бы затмить ему, как и миллионам других людей, солнце жизни. На жизнь Николая и на жизнь миллионов других людей со всеми их драмами и конфликтами вскоре надвинется, совершенно изменив ее, та, другая — народная — драма, отдаленные молнии которой уже начинают пробегать по страницам этих новых глав романа, возвращающих читателя к тихой, безоблачной поре предвоенной жизни. Уже и тогда, напоминает Шолохов, самых зорких и чутких сердцем не обманывала эта тишина. А еще точнее сказать, тех, кто в свое время выстрадал ее своей кровью, всей своей жизнью и теперь уже никогда не сможет избавиться от тревоги, как бы ни было поставлено под удар, утрачено все то, за что было заплачено такой ценой. Как первый просверк молнии на этих новых предвоенных страницах романа Шолохова — приезд к Николаю Стрельцову его старшего брата, Александра.
Если до этого и сомнений не могло возникнуть, что опубликованные уже главы романа «Они сражались за Родину» и есть начало эпического полотна о войне, то теперь, после того как прочитаны новые главы, с уверенностью берусь сказать, что только с этих глав и мог Шолохов начинать роман. Иначе так и не дано было бы нам опять ощутить и все могучее очарование той жизни, которой жила тогда наша страна, и всех тех ее радостей, перемежаемых страданиями, не узнав которых нельзя понять ни причин наших первых поражений, ни источников всех последующих побед. А всего-то и встречаются два брата Стрельцовы после долгой разлуки, радуются тому, что опять они могут побыть вместе, ловят рыбу и ведут между собой разговор — им есть о чем поговорить. Старший, Александр, совсем недавно вернулся из мест, как говорится, не столь отдаленных. Убежденнейший коммунист, которого уже ничто, ни самые горчайшие испытания, выпавшие на его долю, не смогут свернуть с избранного пути. Оттого, что бывают затмения, солнце не перестанет быть солнцем. Для Александра Стрельцова дело его партии — это, собственно, он сам, вся его жизнь. Весь какой-то неброский и вместе с тем самобытный, целомудренно собранный, даже