враги нашей Родины, нашей культуры, учуявшие опасность все возрастающего воздействия на умы и сердца миллионов людей во всем мире могучего произведения Шолохова с его открытием одной из самых жгучих проблем современной общественной жизни.
У самого Шолохова давно уже нет на этот счет никаких иллюзий:
«О нас, советских писателях, злобствующие враги за рубежом говорят, будто бы пишем мы по указке партии. Дело обстоит несколько иначе: каждый из нас пишет по указке своего сердца, а сердца наши принадлежат партии и родному народу, которым мы служим своим искусством».
Вот и опять с утра передо мной стремя Дона. С яра, к которому прильнул наш казачий хутор, схожу к воде. Взмывающая из-за острова заря пламенеет сквозь ветви верб и тополей, а приулегшийся было за ними на ночь ветер задувает из-за островного леса с новой силой. И вдруг так зримо покажется, что это сам ветер времени летит на крыльях зари, ухватившись за гриву взыгравшего в своих берегах Дона.
Зерно и слово
В октябре прошлого года ехали мы в станицу Вешенскую на праздник семидесятилетия Михаила Александровича Шолохова по убранной и уже снова засеянной степи, а теперь едем туда с секретарем Вешенского райкома Н. А. Булавиным с пленума обкома в разгар уборки.
Уже с рассвета над донскими полями во всю их неоглядную ширь властвует густой хлебный дух, взлетая с комбайновых загонок, с механизированных токов и простирая крылья над дорогами, но которым струится со всех сторон к элеваторам и заготпунктам зерно.
В Вешки меня тянет всегда, еще с тех самых пор, когда обожженный в тринадцатилетнем возрасте первой книгой «Тихого Дона», поехал я туда из города Миллерово, чтобы хоть посмотреть на тот дом, где было сотворено это чудо. Нет, не поехал, а поплыл по волнам вот такого же ячменно-пшеничного разлива на арбе, на которой возили тогда из Миллерово в Вешки, за полтораста верст, для лавки ЕПО — Единого потребительского общества — мануфактуру, соль, деготь. Плыть надо было на медленной тавричанской арбе, на быках не один день, тогда как теперь и от Ростова все триста пятьдесят километров можно промахнуть за какие-нибудь пять часов. Но и попробуй разберись, чего же в этом больше, радости или грусти, если уже не с ласковым шорохом расступается перед тобой это золотисто-зеленое половодье, а с тревожным гулом уносится назад по обочинам шоссе.
А какие по ночам крупные, зеленые звезды несли тогда на своих рогах тавричанские быки! С хмелем хлебных полей спорил и уживался хмель полыни, смешиваясь в густой, опьяняющий нектар, и музыкой безмолвия полнилось все вокруг. Вплоть до самых Вешек, пока «кобаржиной татарского сагайдака» но ударяла по глазам из-под горы излучина Дона.
Нет, к порогу того дома, где было сотворено чудо «Тихого Дона», я тогда так и не посмел приблизиться, а только издали, наискосок через улицу, понаблюдал, как на голос станичной почтарки: «Миша! Михаил!» выглянул из калитки небольшой паренек в светлой косоворотке и, приняв из ее рук пачку газет, тут же скрылся.
И позднее я так и не смог до конца избавиться от этого юного трепета, снаряжаясь в Вешки. Но теперь мне непременно необходимо было выполнить неотложное поручение одной из многочисленных читательниц Шолохова: передать ему этот исписанный его же, но почти сорок лет назад молодым и твердым почерком завершающий лист «Тихого Дона», который я везу с собой. Помню, как у Федора Абрамова, автора трилогии «Пряслицы», наполнились слезами глаза, когда на съезде писателей в Москве я показал ему пожелтевший, потертый на сгибах лист: «Неужели это рука самого Шолохова? Я потрясен!»
Да, теперь уже и не пересчитаешь, в скольких руках мог побывать этот рукописный лист с того самого лета 1942 года, когда фашисты бомбили в Вешенской дом автора «Тихого Дона», убили его мать, а солдаты наших танковых, стрелковых, саперных частей, оборонявших станицу и проходивших через нее, подбирали вот такие же листки. И теперь по дороге из Ростова мы с вешенским секретарем Булавиным снова и снова доискиваемся смысла этих зачеркиваний, поправок и вставок, сделанных молодым твердым почерком. Вот Григорий Мелехов, перейдя по мартовскому ростепельному льду через Дон, увидел сына, обламывающего на спуске к пристани «свисавшие с камня ледяные сосульки»… Шолохов сперва написал: «ледяшки», но потом зачеркнул и исправил «осколки». И нет, не «скользят», а конечно же «катятся» они «вниз, под гору», как осколки тех самых молодых надежд, с которыми Григорий Мелехов когда-то покидал родной хутор. Но и теперь еще он не полностью расстался с ними. «Мишенька!.. Сыночек!..»— пишет Шолохов — и опять решительно зачеркивает: не так. Не может так длинно говорить Григорий, который столько вынашивал в себе ожидание этого возвращения и предчувствие этой встречи. У него же прерывается голос. И на место «сыночек» Шолохов ставит емкое и донское: «сынок».
А может быть, и под этот гул ячменно-пшеничного половодья, рассекаемого лезвием шоссе, так особенно хорошо теперь мысленно брести вслед за автором «Тихого Дона» тропами его строчек в поисках тех единственных, неповторимых слов, из которых поднялись и выколосились в душах миллионов людей такие могучие всходы.
Между тем чем дальше от Ростова на север Донщины, тем все явственнее разбавляется распростертый над ее полями хлебный запах влагой. И крылья «Нив» и «Колосов», перегоняемых по шоссе из южных районов области в северодонскую глубинку, блестят под дождем. Невпопад, разрывая все запланированные графики и сроки уборки, зачастили дожди. За Новочеркасском, где лезвие шоссе загибается влево, поворачивая на север области, хорошо видно, как и над полями нашего. Усть-Донецкого, района, который остался правее, бушует гроза. А с весны и почти до середины лета, когда дожди так желанны были, не было их. И все же, знаю, мои земляки даже в этих условиях настроены и с государством рассчитаться, и уйти с животноводством в зиму не на таком, как после прошлогодней засухи, черством «пайке».
Конечно, мешают дожди: едва лишь отогреются поля после первого, утреннего, и комбайны возьмут разгон, как невесть откуда подкравшаяся туча разрешается новым хлестким ливнем, а там, смотри, к вечеру нагрянет и третий. Ложится и закручивается хлеб. По прежним временам половина урожая, считай, так и осталась бы на земле, но теперь научились выхватывать хлеб и в короткие промежутки между ливнями, стянув силы в кулаки механизированных отрядов и приспособив комбайны для уборки полеглых полей. Уж если не ко времени зарядили дожди, то и не должно быть худа без добра, а печальный опыт суровой зимовки и напоминает, и предостерегает, и учит.
Не только в Усть-Донецком, но и в других районах области, особенно на Черных землях и в прилегающих к ним колхозах и совхозах, терзания минувшей зимы многому научили людей. И, конечно, в первую очередь тому, чтобы теперь зерно по зерну, стебелек по стебельку, овощ по овощу собрать и сберечь новый урожай, тем более что часть Донщины все же опять обидела засуха. Это теперь с неба, как из опрокинутого ведра, на день по нескольку раз начинает лить, а то ведь по неделям и месяцам — ни капли. И все-таки, уезжая из Ростова в Вешки, я запомнил, как секретарь обкома, передавая привет М. А. Шолохову, сказал:
— Конечно, заготовки будут строгие. Чтобы продать государству не менее четырех миллионов тонн зерна, нам хорошо бы, несмотря на частичную засуху, в среднем по двадцать два с половиной — по двадцать три центнера с каждого гектара взять. Но есть хороший хлеб в Сальске, Зернограде, в Чертковском и в ряде других районов, а двести тридцать одна тысяча гектаров кукурузы, посеянной на зерно, плюс сорго и рис тоже должны прибавку дать. Если б не дожди!
А они на всем пути от Ростова до Вешенской идут и идут. И в Красносулинском, и в Каменском, и в Тарасовском районах. «Теперь Михаил Александрович обязательно не забудет посмеяться: „Ну как, выпросил?“» — вздыхает немногословный вешенский секретарь Булавин.
Вдруг, когда минуем Тарасовскую, ветром, пахнувшим с ее пшеничного поля, явственно выжимает из памяти, как изголодавшиеся в 1921 году со своими семьями учителя сообща молотили там жито, скошенное с нарезанных им сельсоветом десятин. Стояла, помню, посредине нашего двора молотилка, арендованная у кого-то из зажиточных тарасовских крестьян, мужчины вилами подавали жито наверх, а внизу женщины отгребали из-под молотилки лопатами и вручную веяли на ветру над брезентом-лантухом зерно.