противника в конном строю, но по сведениям того же разведотдела, добытым у пленных, слух об этой атаке уже распространился по всему фронту отступающих немецких войск, и это уже сеет панику у них в тылах.
— А как же, Сергей Ильич, если казаки новые шаровары с лампасами намочат? — улыбаясь в подстриженные рыжеватые усы, не удержался Мирошниченко.
— Я сам поплыву! С первым эскадроном! — отрубил Рожков.
Милованов поспешил вмешаться.
— Ну, самому незачем, Сергей Ильич. Я давно уже хотел вам сказать: под огонь лезете. Говорят, вас силой приходится удерживать в штабе.
— Это явное преувеличение, Алексей Гордеевич, конечно, если требует обстановка… — Самолюбию Рожкова льстила репутация храброго командира, которая сопутствовала ему в корпусе.
В полночь казаки, раздевшись, спустились к Куме, держа лошадей в поводу. Сухой морозный ветер обжигал, как огонь. Лошади упрямились вступать в студеную воду.
— Вот тебе, Куприян, и крещение! — сказал Чакан, оглядывая и потирая жесткими ладонями свои покрывшиеся гусиными пупырышками бедра.
— А что это у тебя за ладанка на шнурке? — поинтересовался Зеленков.
— Это мне Татьяна земли из нашего сада в тряпочку зашила, — смущенно ответил Чакан. — Ну, господи благослови. — Он первый вошел в воду.
Холодная вода сводила судорогой, проникая до костей. Казаки плыли рядом с лошадьми. К лукам седел приторочили оружие и одежду.
Немецкий часовой на крутом берегу Кумы внезапно увидел: из воды выходят белые голые фигуры, фантастические при свете луны и молча, на четвереньках карабкаются на обрыв.
Немецкий часовой вскинул автомат, но цыган из полковой разведки, прыгнув на него сзади, опрокинул на землю. Автомат, описав в воздухе дугу, булькнул с обрыва в воду.
Все время — степью, балочками и толоками. Ночами пылающие скирды озаряли путь. Ветер кружил поземку вместе с золой. На обочинах — кучки сгоревшего металла, гладкие, как голыши, немецкие каски, зияющие жерла воронок. Порывом ветра сдует поземку, и оголится зеленая пола мундира, конвульсивно сжатая рука, белое, выжатое морозом лицо трупа. В синем, вьюжном дыму колеблются дорожные вехи.
Рыхлый траковый след перепахал поле озимки. Поникли придавленные гусеницами изумрудные ростки. Вдоль лесных полос пулеметный огонь посек молодые деревца. Обугленные пеньки глядят из-под снега. Горько дымится земля. Едва орудийное эхо уходило на запад, как на пепелищах своих домов уже появлялись хозяева. Из обломков камней, из кусков кровельной жести они начинали строить себе жилища, а там, где уцелели стены, закладывали бутылочным стеклом пустые окна, и вот уже за окном слышался крик ребенка, из трубы поднимался дым. Женщины везли откуда-то на ручных тачках столы и табуретки, кастрюли, цветочные горшки. Черные пустыри кишели, как муравейники. На голом месте, на золе, на глазах вырастали улочки и переулки.
За две ночи Луговой не сомкнул глаз. Все время в седле, из эскадрона в эскадрон, с батареи на батарею. Тяжелую голову клонило к холке лошади. На третий день Остапчук нашел ему квартиру в чудом уцелевшем доме на окраине занятого полком хутора. Молодая черноглазая хозяйка проворно вымыла пол в горнице, затопила печь, собрала на стол. Луговой поманил к себе трехлетнего сына хозяйки. Он слышал, как мать называла его Сережей. Посадив мальчика к себе на колено, спросил:
— Где твой папка, Сережа?
— На войне, — неохотно ответил мальчик, засунув в рот грязный кулачок. Из-под крутых бровей на Лугового недружелюбно смотрели черные, как у матери, глаза.
— А что же он там делает, твой папка, на войне?
Мальчик тревожно взглянул на мать быстрыми глазами.
Осторожно спросил:
— А ты, дядя, кто такой, немец или русский?
— Русский, русский я. — Луговой рассмеялся, достал из кармана кусок сахару. — Возьми, Сережа.
Хозяйка метнула на Лугового благодарный взгляд.
Мальчик снова взглянул на мать черными, как сливы, глазами. Он явно находился в затруднении. Выручая сына, хозяйка сказала:
— У наших соседей офицер остановился, танкист. Вот так же девочке немецкую шоколадку дал и про отца спросил. А она возьми и ответь ему: на фронте немцев убивает. Тогда он вынул пистолет и прямо в нее…
После обеда Луговой вышел во двор, грустным взглядом окинул его. И здесь война оставила свой след. Артиллерийский снаряд вырыл перед самым крыльцом воронку, разбросав по всему двору комья земли. Угол крыши дома был начисто сметен воздушной волной. Лежали на земле сорванные с петель ворота. Подпирающие с тыловой стороны дом столбы подгнили, грозили рухнуть. Отсутствие хозяина пагубно отразилось на хозяйстве. Из всех углов глядело запустение, ко всему время было приложить мужскую руку.
Луговой взял молоток, подправил ворота, надел их на петли. Остапчук подставил лестницу к стене дома, перекрыл угол крыши, потом приволок с улицы на плече поваленный телеграфный столб и, распилив его на два, подпер ими сзади дом. Вздохнув, Луговой отметил про себя, как не хочется его руке расставаться с молотком.
Как видно, и Остапчук в этот момент думал о том же. Но, по обыкновению, мысли свои он выразил немногословно:
— Ох, и лютую же я зараз, товарищ майор, на него, — сказал он, яростно обстругивая топором стойку для забора.
— На кого, Остапчук? — спросил Луговой.
— На Гитлера. У меня в Гарбузинке жинка тоже осталась с дитем одна. — И Остапчук одним ударом топора вогнал стойку в землю.
Ему, судя по всему, эта работа была знакома. Пока Луговой ремонтировал ворота, он успел и угол крыши перекрыть, и навоз, раскиданный по двору, сгреб в одну кучу в углу двора, и заканчивал ставить на место опрокинутый и разметанный взрывной волной забор. У хозяйки, вышедшей из дверей но воду, попадали порожние ведра из рук.
— Люди добрые!.. — сказала она, заплакав.
Вечером в горнице пили чай. Остапчук спал на передней половине дома, рассыпая густой храп. Хозяйка сидела против Лугового, откусывая сахар острыми, мелкими зубами, сдувая губами с блюдца пар. Она раскраснелась, на лбу у нее выступили капельки пота. Днем ее внешность не особенно обратила на себя внимание Лугового, теперь же, разгоряченная, с заискрившимся взглядом, она явно похорошела. К тому же на вечер она принарядилась, надела синее платье, накинула на плечи белый пуховый, козий платок. Со смешанным чувством жалости и восхищения Луговой смотрел на нее, подумав, что война внесла в жизнь женщины, может быть, даже больше изменений, чем в жизнь мужчины. Ему, по крайней мере, на роду было написано держать в руках винтовку или автомат, а вот на ее плечи, кроме обычных женских забот, теперь упало еще и непосильное бремя выполнять всю мужскую работу. Сколько раз уже Луговому приходилось слышать в тех местах, где проходил полк, как женщины пели горько-веселые частушки: «Я и лошадь, я и бык, я и баба, и мужик». Сколько видел он их еще в дни отступления, бредущих с ручными тележками по дорогам на восток, а теперь видит с этими же самыми тележками возвращающихся в родные места.
Но что ожидало их там: груда камней на пожарище? Кучка пепла? Торчащая в небо обугленная труба? Как птахе, нужно будет теперь опять по прутику свивать домашнее гнездо, собирать топливо, добывать для детей пищу. И все сама, одна, без чьей-либо помощи! Где уж тут подумать о себе? Может быть, иногда мельком и взглянет в осколочек зеркальца, увидит потемневшее от усталости лицо, преждевременную паутинку морщин возле глаз. И вечером не у кого выплакаться на плече. Муж далеко, а проезжему военному квартиранту разве откроешь душу?
Под взглядом Лугового хозяйка смутилась, поставила блюдце на стол. Может быть, она по-своему