— А теперь ты, пожалуйста, скажи нам, Вася, на что же все-таки ты надеялся, когда собирался посчитать у бабушки Медведевой кур. Ты только не спеши отвечать, подумай. Ты ведь, Вася, и раньше всегда был сообразительным и должен был понимать, что за это, если попадешься, по головке не погладят.
На шишковатом лбу у сообразительного тридцатилетнего Васи Пустошкина отражалась мучительная работа мысли, кожа собиралась складками и, опять расправляясь, натягивалась на кость, по красному лицу, по щекам давно уже струились ручьи пота. И все-таки он так и не мог понять, чего же хочет от него его старый учитель. Терпеливый Николай Петрович продолжал подкладывать ему мосток за мостком для перехода через эту трясину на берег истины.
— Ты, Вася, не нервничай и постарайся вспомнить все по порядку с той самой минуты, когда ты взял мешок и вышел из дому. Я вижу у тебя на руке часы «Победа», хорошие часы, у меня тоже такие. И когда мне нужно куда-нибудь идти, я всегда смотрю на них. Ты, Вася, посмотрел на свои часы перед тем, как выйти из дому?
— Посмотрел.
— Сколько на них было?
— Час, — расправляя на лбу морщины, твердо ответил Вася.
— И ты, конечно, догадался, что в это время у нас в поселке все уже должны были… Ты всегда был сообразительным, Вася.
И Вася не замедлил радостно подтвердить:
— Спать!
— Правильно, — похвалил его Николай Петрович. — Потому что к этому времени в нашем поселке и танцплощадка уже давно закрыта и все телевизоры по домам выключают. Ну, а теперь давай с тобой выясним: после того как человек уже выйдет из дому, на что он обязательно должен посмотреть?
— На часы! — без запинки подхватил Вася.
— Нет, Вася, на этот раз ты недостаточно подумал, и я же просил тебя не спешить. Вот я, например, когда выхожу из своего двора, то по привычке поднимаю голову и смотрю на…
— Небо! — не давая ему договорить, радостно рявкнул Вася.
Эхо его голоса гулом смеха откликнулось в зале клуба, но тут же и замерло, потому что не наступило еще время для всевластного смеха. Еще надо было дать Николаю Петровичу время, чтобы он до конца извлек право на этот смех из самых глубин послушно стоявшего перед ним Васи.
— И ты, Вася, увидел, что ночь была темная, месяц уже зашел и тебе нечего бояться. А наутро, когда бабушка Медведева должна будет хватиться своих цыплят, ей и в голову не должно будет прийти подумать на тебя, и, конечно, она подумает прежде всего на своих соседей. Ты не поможешь нам, Вася, припомнить здесь, кто в прошлом году въехал в новый домик по соседству с бабушкой Медведевой?
— Цыгане, — упавшим голосом припомнил Вася.
Может быть, впервые изнанка собственного умысла начинала открываться ему в ее истинном свете, на лбу у него усиленно задвигалась кожа, собираясь в складки и расправляясь, и глаза его с беспокойством забегали по рядам зала. Но знакомая рука продолжала вести его до конца.
— А про цыган, Вася, тебе всегда было известно, что они… Дальше, Вася, ты можешь и без моей подсказки обойтись…
И, повинуясь ему, тридцатилетний мужчина, как на уроке в школе, докончил:
— Курей воруют.
— Молодец, Вася. Только не курей надо говорить, а кур… И после этого ты решил, что если ты пощупаешь курочек у бабушки Медведевой, то никто, конечно, не должен будет подумать на тебя, а все могут подумать только на…
— Цыганей, — с ненавистью взглядывая на своего старого наставника круглыми голубыми глазами, выговорил весь красный и мокрый от только что перенесенного умственного напряжения Вася Пустошкин.
И сразу же после этого в клубе грянул такой оглушительный хохот, что казалось, лопнуло небо. Зазвенели стеклянные подвески на люстре. Навзрыд плачущими голосами люди — и мужчины и женщины — обрушили на голову Васи целый град одобрительных реплик:
— Ой, Васечка, сообразил.
— Мала детина, а ума палата.
— Пятерку ему за это поставить.
— От штрафа освободить.
— А еще брехали, будто он в каждом классе по три года сидел.
— Неправильно, значит, сидел.
— Учителя придирались.
— Это вы, Николай Петрович, затирали Васю.
— Ой, люди добрые, надо сделать перерыв.
Плачущая вместе со всеми слезами смеха, хозяйка придорожной корчмы загордилась перед постоялицей:
— А что я тебе говорила? Подожди, еще не то будет.
Но вскоре стало выясняться, что смеялась хоть и подавляющая, но только часть аудитории клуба, а другая ее часть все это время молчала. И больше того, она не просто молчала, а презрительно и даже враждебно. Вот тут-то и можно было установить, какую не столь уж незначительную часть населения этого поселка конезавода составляют цыгане. Потому что они-то, оказывается, и сохраняли молчание, все как один, не исключая и цыганок, с нескрываемым презрением наблюдая, как хохочут и беснуются все остальные. Зато ж, как только схлынула в клубе волна смеха, расплеснувшись ручейками по рядам, и вознаградили они себя с лихвой тем всеобщим торжествующим воплем, на который, пожалуй, никто, кроме них, не был способен. Все остальные в зале, услышав его, так и притихли. Это кричали цыгане. Изливая свои чувства, они многоцветной волной так и выплеснулись из рядов к сцене, в то время как все другие, коренные жители этого поселка, в растерянности остались на своих местах. Еще бы! Часто ли им, цыганам, вообще Приходится и придется ли еще когда-нибудь вознаградить себя таким торжеством за весь тот позор и поклепы, которые от века привыкли возводить на них люди. Как только где-нибудь что-нибудь пропало, то, значит, украл цыган, и если кого поблизости обманули, то ищи непременно цыганку. Агрессивнее всего, конечно, теперь и стремилась выразить свои чувства эта — женская — половина оскорбленного племени. Подскакивая к оставшемуся на своем месте, на скамье, и совершенно ошеломленному Пустошкину, цыганки совали ему в лицо кулаки и брызгали на него слюной:
— Цыгане воры, да, а ты честный, да?!
И еще что-то они кричали ему по-цыгански и, сплевывая тут же на пол и растерев это место на полу подошвой, отходили от него, изображая крайнюю степень возмущения, чтобы тут же опять вернуться к нему с воздетыми кулаками.
— Тьфу на тебя, тьфу!! — плевалась рядом с Пустошкиным та самая молодая и толстая цыганка Шелоро, которая до этого обменялась нотами с Настей у крыльца клуба. Однако и мужчины-цыгане ни за что не хотели упустить столь редко выпадавшего на их долю случая. Особенно муж той же Шелоро, столь же тщедушный и маленький, сколь внушительной была по всем своим объемам и формам его супруга. Он уже успел не меньше десяти раз подскочить к бедному Пустошкину все с одними и теми же словами: «Курочка — в мешок, а я за тебя — в тюрьму, да?!» Длинное красное кнутовище торчало у него из-за голенища сморщенного, как гармошка, сапога, полы черного и короткого ему сюртучка развевались. Рыжие маленькие усики грозно топорщились на верхней губе.
Цыганские слова склубились с русскими во всеобщем гвалте. Только, пожалуй, двое из всех цыган и не принимали в нем никакого участия, оставаясь все это время сидеть на своих местах в первом ряду: Настя и ее сосед с сутуло сгорбленной спиной и низко склоненной головой, с опущенными между колен руками. С тем же презрением, с каким обходились теперь цыгане с Пустошкиным, и, пожалуй, даже с жалостью Настя смотрела на своих соплеменников, а ее сосед так ни разу за все время и не поднял головы.
Пустошкин затравленно озирался. Но и сам председатель товарищеского суда Николай Петрович, судя по всему, не очень-то уверенно чувствовал себя в этом окружении бренчащих цыганских мериклэ[2] и сверкающих черных глаз. Наверно, он и сам уже не рад был тому, что по