неосмотрительности развязал эти страсти. А теперь попробуй-ка загони их обратно, если у этих так легко воспламеняющихся людей оказалась задетой их самая больная струна. Вот когда ему приходилось убеждаться, что на старости лет он оказался не очень-то хорошим педагогом. И теперь ничего больше не оставалось, как положиться на время в надежде, что все эти страсти улягутся сами собой. Помощи ждать было неоткуда.
Внезапно Настин сосед, цыган с небольшой кудрявой бородкой, впервые за весь вечер поднял голову и что-то по-цыгански крикнул своим соплеменникам, столпившимся в просвете между первым рядом зрительного зала и сценой. Не очень-то громко и крикнул, тем более что голос у него был глуховатый. Но, оказывается, все другие цыгане услышали его. И тут же весь гвалт в клубе прекратился. А еще через минуту все цыгане уже вернулись на свои места. Опять стало слышно, как сверлит тишину комары.
— Ты что это вся задрожала? — с удивлением спросила хозяйка придорожной корчмы у своей квартирантки.
— Очень холодно у вас в клубе, — ответила квартирантка.
— А мне ничего. А когда этот цыган свою аспидную бороду поднял, даже жарке стало. И где он ее себе, такую дремучую, добыл?
Теперь и Николай Петрович мог без всяких помех продолжать заседание товарищеского суда. Однако на этот раз он, по-видимому, решил воздержаться от любых неосторожных шуток, чреватых опасностью нежелательного взрыва. Еще не вполне оправившийся от растерянности голос его, когда он вновь поднялся за столом, прозвучал чуть смущенно и серьезно:
— Есть, граждане, мнение по данной мелкой краже прения сторон не открывать, поскольку обвиняемый Пустошкин, помимо чистосердечного раскаяния и полного возмещения убытков потерпевшей бабушке Медведевой, добровольно согласился внести положенный штраф в сумме десяти рублей. — И Николай Петрович опять поочередно переглянулся за столом с членами товарищеского суда, которые и на этот раз авторитетно покивали ему головами. — Деньги, Вася, ты через сельсовет будешь вносить или с собой принес?
— С собой.
Пустошкин привстал со своего места, положил на стол пачку новеньких рублей и опять сел. Но председательствующий Николай Петрович тут же и поднял его:
— Нет, теперь тебе, Вася, не обязательно на этом почетном месте сидеть.
Чуткий зал незамедлительно откликнулся:
— А если ему там понравилось?
— Нехай еще трошки посидит!
— Пусть привыкает.
Как всегда, особенно беспощадны были женщины:
— На груше ему, конечно, еще почетнее было сидеть.
— Теперь тебе, Вася, прямой расчет в цыганскую веру переходить.
— Без бороды его не примут.
— Бороду мы ему в драмкружке какую угодно подберем.
— А усы он пускай свои отпустит.
— Усы будут рыжие, а борода черная.
Под градом этих реплик Пустошкин, пригнувшись, пробирался по проходу в глубь зала, выискивая себе место поскромнее, там, куда не так достигал скуповатый свет, ниспадавший сверху от люстры. На помощь ему пришел все тот же Николай Петрович, постучавший карандашом по горлышку графина на столе:
— Попрошу реагирование прекратить. И тем, которые явились сюда с малыми детишками, предлагаю покинуть зал. Сколько еще раз можно предупреждать?!
В глубине полуосвещенного зала началось какое-то смутное движение: что-то замелькало, зашмыгало между рядами, зашелестели юбки, и несколько женских голосов неуверенно возразили Николаю Петровичу:
— Детишек тут давно уже нет.
— Они уже спят давно.
Николай Петрович, распрямляясь за столом, раздул ноздри:
— Я по воздуху слышу.
И серьезно-негодующий мужской голос немедленно поддержал его:
— Понакормят их огурцами с молоком и ведут с собой в клуб. За это тоже бы надо штрафовать.
— За что? За воздух?
— А как же усчитывать?
Засмеявшись, публика опять настроилась было на игривую волну, но председатель поспешил в самом зародыше пресечь неуместное веселье:
— Открыть окна. А Шелоро Романовой предлагаю занять свое место на скамье.
Добровольцы бросились открывать большие окна с двух сторон зала, и тотчас же в клуб из окружающей степи, как из большой чаши, пролилась свежесть летнего августовского вечера и стал наплывать отдаленный гул кукурузоуборочных комбайнов, иногда перебиваемый более близким гулом автомашин со шляха, а под потолком вокруг люстры радужным венчиком закружились ночные жучки и бабочки.
Хозяйка придорожной корчмы спросила у своей новой постоялицы:
— Кого ты там все время выглядаешь? Так и егозишь на своем месте.
— Просто мне интересно на ваших цыган посмотреть.
— А, ну смотри, смотри. Я же тебе говорила, что у нас не нужно и в театр ходить. Сиди спокойно. Сейчас начнется второе действие спектакля.
На груди у Николая Петровича вновь пришли в движение все его военные и гражданские медали.
— Вас, Шелоро Романова, еще сколько раз можно приглашать?
Нисколько не обескураженный суровыми интонациями его голоса, женский голос спокойно ответил из полутьмы зала:
— А мне и отсюда хорошо видно.
Николай Петрович наискось через грудь и поперек пояса провел пальцами, как если бы на нем сегодня был надет не штатский учительский пиджак, а гимнастерка, перехваченная портупеей и офицерским ремнем, и награды прогремели у него на груди.
— А суду ничуть не интересно, чтобы вам было видно. Суду интересно, чтобы все люди могли на вашу личность посмотреть. Но, конечно, если вы протестуете, мы можем и заочно решить.
— Ты меня, Николай Петрович, не стращай. Я не из пугливых.
Но все же к сцене, на которой заседал товарищеский суд, Шелоро вышла. Она, кажется, и в самом деле не настроена была бояться всей этой грозной процедуры суда. Иначе она не нарядилась бы сегодня так, как если бы пришла сюда не в качестве обвиняемой, а на какое-нибудь торжество: в свою несомненно лучшую красную индыраку[3], из-под которой выглядывала широкая кайма другой, еще более красной юбки с выглядывающими, в свою очередь, из-под нее совсем уже алыми кружевами. И когда, останавливаясь перед сценой и подбочениваясь, она независимо встряхнула головой, ее крупные черные мериклэ, тремя низками ниспадавшие с шеи на желтую думалы[4], прогремели, пожалуй, ничуть не тише, чем благородный металл заслуженных наград на груди у Николая Петровича. Нельзя сказать, чтобы она красива была, но была у нее та вызывающая, с крупными глазами и крупными же губами и ярко нарумяненными щеками внешность, мимо которой нельзя было проскользнуть взору.
Хозяйка опять подтолкнула свою постоялицу острым кулачком:
— Теперь и смотри и слушай.
Николай Петрович, видя, что Шелоро остановилась перед столом и не торопится занять место на скамье, освобожденное для нее Пустошкиным, напомнил:
— Садитесь же, Шелоро Романова. В ногах, как вы знаете, правды нет.
На что последовал немедленный ответ:
— У кого нет, а у кого и есть.
И, не садясь на скамейку, а лишь покосившись в ту сторону влажно блестевшим зрачком, она быстро