кадетской форме может взять любой подарок из-под ёлки, — это подарок ему от мистера Уильямса- Маккуииа; возьмите, сэр»; Эдмунд замер перед ёлкой в нерешительности; Кот в сапогах переминался с каблука на каблук, в руках он сжимал ключи — закрыть магазин; «ему тоже хочется домой, — подумал Эдмунд, — дома у него сливочно-ореховый торт и фруктовый салат, три бутылки самого дорогого шампанского — они празднуют вдвоём с девушкой; обычно они не позволяют себе такого, а тут такой случай: друг, известный пианист, уехал в другой город, осталась пустой квартира на праздники — шикарная, в новом доме, где консьержка и цветы на площадке; стены в белых шёлковых обоях, белый пушистый ковёр, бледно-розовый кожаный диван с ворохом разноцветных подушек, камин, дрова ясеневые и настоящая барная стойка на кухне, из карельской берёзы и стекла цветного; ключа от шкафа со спиртным, правда, не оставили, поэтому они решили купить классное шампанское, к квартире — раз в год можно попробовать». Эдмунд выбрал самую маленькую атласную белую коробку, сунул её в карман: «спасибо, счастливого Рождества»; попытался поймать на улице такси, но ни одна машина не остановилась; рука замёрзла; Эдмунд подышал на неё и побрёл опять по улицам дальше — то прямо, как в клипе группы The Verve, наталкиваясь на локти и плечи людей с бенгальскими огнями, то заворачивая во все дворы и подворотни; везде люди запускали фейерверки, пели, пили; и вдруг дома и дворы внезапно закончились: Эдмунд вышел в парк — будто упал с лестницы; открыл всю в резьбе дверь в старинном доме, а там — вместо комнаты роскошной, в коврах и тяжёлых портьерах, в которых золотое шитьё и привидения, — пустота, мрак, начало и конец всего; и словно зеркальная прихожая — расстилался огромный, заснеженный, тёмный, в центре незамёрзший до конца пруд, чёрный, блестящий, точно огромный зрачок, — и Эдмунд понял, что заблудился. Смахнул с лавочки снег и сел; смотрел на пруд; за спиной полыхал, весь в огнях, город, кипящий, как смола, бульон, от праздника, напоминающий Город Грехов бессонницей и обилием цвета, — а здесь звенела едва тишина, хрупкая, будто кто-то лёг спать и ещё не спит, а думает о человеке, которого любит, — как сегодня на ресницах его сияло зимнее солнце; Эдмунд тоже стал думать о Гермионе — как они познакомились; он шёл по улице, он любил гулять по городу, до сегодняшних газет его лица никто не знал, и он спокойно отпускал лимузин, натягивал фуражку пониже, на самые глаза, и смотрел, слушал, как люди живут — чудесно или грустно; Эдмунд не представлял, как у него получается это — узнавать их жизнь; как с этим мальчиком из магазина игрушек, Котом в сапогах, он просто видел, как ясновидящие видят пропавших, войны или великого человека — в его величии, на Аркольском мосту, с мечом и флагом, — так Эдмунд видел обыкновенных людей, насквозь, их новые покупки и болезни; смотрел в окна на первом этаже, сквозь шторы — красные, синие, белые, бежевые — не окна, а цветные стёклышки в калейдоскопе — и сам мечтал быть таким — обыкновенным. В тот день шёл дождь: серый, вязкий, осенний, — золотые и рубиновые листья под ним превращаются в чёрные; Эдмунд был без зонта, промок до костей, собрался уже звонить шофёру, и вдруг увидел девочку на качелях — там когда-то был детский сад, теперь не знали, что делать со зданием, и оно обветшало совсем, а парк держался: песочницы, горки, качели; и на одних сидела Гермиона — под шикарным зонтом с акварельным рисунком Лондона: улица, полная людей, тоже с зонтами, и магазинов, красный двухэтажный автобус; акварель растекалась — на картинке тоже был дождь; Эдмунд остановился, поражённый в самое сердце тем, какая она: маленькая, метр пятьдесят плюс-минус два сантиметра, хрупкая, словно утренний иней; густая чёлка за левое ухо: одна прядь чёрная, одна медовая — и так все волосы, волнистые, ниже плеч; и этот зонт, и то, как она покачивала в такт качелям маленькими, безумно красивыми, безупречными, как песенка Kaiser Chiefs или картина Рафаэля, ногами в узких тёмно-синих джинсах и коричневых замшевых туфельках, совершенно непрактичных в дождь: без каблука, с круглыми носами, украшенными крошечными розовыми и лиловыми стразиками; и свитер в оранжевую, коричневую, тёмно-зелёную, красную, чёрную полоску; на коленях у неё лежал журнал — New Musical Express; это потом Эдмунд узнает, что она покупает все основные музыкальные издания — ищет новости про одного человека; «если она сейчас встанет и уйдёт и я больше никогда её не увижу — буду приходить, смотреть на мокрые качели, а её не будет уже, — то я просто умру», — подумал Эдмунд, подошёл, встал напротив, она подняла на него глаза, зелёные с карим отливом, кошачьи такие; «привет», — сказал мальчик. «Мы где-то встречались?» — голос у неё оказался нежным, как сливочный крем, с неверным «р», трогательным, сексуальным. «Нет, — Эдмунд вздохнул от волнения. — Я просто захотел с тобой познакомиться, вот и подошёл, ничего?» «ничего, — она подняла брови, яркие, чёрные, и ресницы такие же, кожа золотистая, губы розовые — Господь не пожалел на неё красок; с такой девочкой здорово встречаться осенью — будто летние заготовки бабушкины: варенье из вишни и кураги, цветочный мёд, яблочный джем. — Если ты не маньяк»; «не знаю…» «Интересно, а каким ты увидела меня?» — спросил он однажды, рассказал про зонт и про ноги в коричневых туфлях — как они свели его с ума, словно биолога — новый подвид кораллов, инфузорий, неизвестная доселе красота; «ты показался мне привидением; я ждала одного человека — и на секунду ты был им: бледный, хрупкий, прозрачный почти, такие тонкие черты лица, такие надменные, старинный портрет подростка, призрак, который приходит к мальчикам своего рода и доводит до порока, до падения; а потом увидела, что ты — в чёрной кадетской форме, форма на тебе здорово сидит, и ботинки у тебя хорошие, а я обожаю обувь…»
Эдмунд улыбнулся, вспомнив про обувь, и почувствовал, как замёрзли у него губы — заледенели, еле тянутся; и руки, и ноги еле живые, и зубы стучат — на плечах снег; «сейчас замёрзну здесь, в парке, засну, вспоминая Гермиону, и умру во сне — не поможет ничья кровь; и найдет меня утром маленький совсем мальчик по имени Кай, сын дворника; глаза у мальчика чёрные, без зрачков, инопланетные; он скажет: 'Эй, просыпайтесь, просыпайтесь!' — а я не смогу…» «Просыпайся», — Эдмунд ударил себя по щеке, сполз с лавки и побрёл в сторону огней, назад; увидел такси, стильное, словно ночное джазовое кафе, где счёт подают в книге, — чёрная хромированная машина под сороковые годы; в таких катались президенты и кинозвёзды; Эдмунд постучал в окошко — оно опустилось; таксист оказался молодым и красивым — странной, мрачной, готичной красотой, из рассказов Эдгара По и фильмов в стиле нуар: белое лицо, чёрные глаза — как у придуманного мальчика Кая, как тот пруд в парке, бездонно-безнадёжно-ледяной; на чёрных блестящих волосах шофёрская фуражка, тоже будто из старого кино про секреты Лос-Анджелеса, с диалогами Чандлера, а в эпизоде, в роли блондинки — подружки главного мафиози, которая открывает дверь молодому красивому следователю, — Мэрилин Монро.
— Отвезёте на улицу Красных Роз? А Рождество уже наступило?
— Я не таксист, парень. Наступило. С Рождеством.
— А шашечки на лампочке на крыше? И вас тоже.
— Я не таксист, — спокойно очень; «револьвер у него под рукой, что ли, — подумал Эдмунд, — или книга на коленях, что-нибудь из классики. Диккенс, Филдинг, Теккерей; в такой он безопасности, как дома, в кресле-качалке, зелёный с серым плед».
— Ну ладно, — сказал Эдмунд медленно, будто одной ногой в могиле, облака летят над ним; губы по- прежнему двигались с трудом, и мысли путались, не согревали; шофёр вгляделся в лицо чудного подростка, кадета: совсем замёрз где-то парень, без пальто, мокрые от дыхания перчатки, и что он вообще в Рождество делает на улице один; сжалился, толкнул дверь: «садись»; Эдмунд не сказал ничего, вроде: «но вы же говорили…» — сел; в салоне было тепло и пахло духами — причём сразу несколькими, дорогими: розой, ванилью, апельсином, чёрным перцем, шафраном, жасмином, корицей — Tous Touch, Insolence, Christian Lacroix Rouge; сиденья были обтянуты чёрным бархатом, невероятно мягким, рука замирала от чувственного восторга; а по полу катались маленькие стеклянные шарики. Шофёр был в чёрной форме: куртка, застёгнутая под самое горло, длинные рукава, — не видно, что там, под ней: белая классическая рубашка в синюю полоску, от Маркса и Спенсера, или чёрная мятая футболка с надписью «Розенкранц и Гильденстерн мертвы», с черепом; брюки не узкие, не широкие, ткань тоже удивительная — между атласом и шерстью; на коленях — «Сказки английских писателей»: Рескин, Несбит, Толкин; и классные, классные ботинки — замшевые, чёрные, мягкие, чуть-чуть потёртые уже, от щётки, от осени, точь-в-точь по ноге — и красные шнурки; и Эдмунд понял, что шофёр — не просто шофёр: это были очень дорогие ботинки, в них можно танцевать вальс, можно идти по свету в поисках принцессы. Шофёр тем временем откуда-то снизу, из-под бархатного сиденья, извлёк термос — высокий, стальной, словно снаряд Первой мировой, открыл крышку, налил в неё: «пей»; в чашке оказался глинтвейн — раскалённый, острый, пряный, с лимоном, изюмом, имбирём и яблоками; Эдмунд задохнулся, закашлялся, кровь прилипла к щекам; шофёр постучал бережно по спине; на руках у него тоже были белые перчатки, и если бы не знаки отличия на форме Эдмунда — герб академии, погоны, — они были бы совсем похожи, как тропинки в снегу.
— В порядке? Как тебя зовут? Если хочешь, доедем до одного кафе, возьмём по горячему шоколаду;