Мы живем в двухкомнатной квартирке в Клокрике, куда переехали.
Мне тринадцать, когда меня ведут к врачу, молчаливые встречи, где никто ничего не объясняет, в меня вводят холодные стальные инструменты, и я вижу недоумение и сочувствие, но также страх и презрение в их взглядах.
Они смотрят на меня.
Нельзя допустить реинкарнации монстра.
И я — живое доказательство того, как больно жить, это боль, которую многие стараются не видеть, предпочитают не смотреть правде в глаза.
Ты замолкаешь, сестра моя.
Тебе исполняется пятнадцать и шестнадцать без тортов и свечей, и мы с тобой скрываемся на переменах под деревьями в углу школьного сада, ни с кем не общаемся, словно все знают, словно общение с другими не дает утешения. Лето бесцветное, безветренное, и мы лежим на полу в самые жаркие дни, ты ничего не говоришь, даже не отвечаешь, когда я спрашиваю, не хочешь ли ты покататься на велосипеде.
Больница. Ты сидишь в углу на кровати. Ты попадала туда несколько раз.
Я зову тебя.
Ты ушла из школы раньше меня, и я зову тебя, когда вхожу в дом.
— Элизабет! — кричу я, стоя в прихожей, но ты не отвечаешь.
В гостиной пусто, и я хочу снова уйти, укатить на велосипеде вслед за ветром в другой мир, не похожий на эту тесную затхлую квартирку, где проходит наша жизнь.
Но ты не поедешь со мной.
В ванной запах плесени, белый кафель облуплен на стыках, но крючки под потолком, на которых обычно висит сушилка для белья, достаточно прочные, чтобы выдержать твой вес.
Белая веревка дважды обернута вокруг твоей шеи, твое лицо посинело, на нем застыло испуганное выражение, и твои глаза, мои глаза вываливаются из орбит. Твои мягкие светлые волосы свисают на твое обнаженное, неестественно чистое тело, твои нога замерли в воздухе. Они неподвижны.
На твоих руках и ногах маленькие раны — словно в последний момент ты одумалась и пыталась выбраться.
На дне ванной — желтая лужа мочи.
В шланге душа нет воды. Мне тогда очень не хватало воды. Так хотелось, чтобы оттуда ударила полная жизни струя.
Я подошла к тебе и обняла тебя, дорогая моя сестричка, мечтая о том, чтобы мы снова ждали друг друга, снова делили ночные тайны. Но ты была безмолвна и холодна, и я слышала свои собственные всхлипы, звук концентрированного одиночества.
Я крепко обнимала тебя и чувствовала, как потерянная любовь снова струится между нами.
«Ты ведь больше не боишься, сестричка, правда?» — спросила я.
Но ты не ответила мне.
В этот момент невинности не осталось.
И я пообещала тебе, самой себе, нам, что когда-нибудь верну все на место.
Что мир и наша любовь возродятся.
62
Ты впустил его в наш дом, папа.
Если бы ты не бросил нас с мамой, он никогда не переступил бы порог нашего дома, не проник в мою жизнь, под мое одеяло, в меня.
Он хотел, чтобы я называла его папой, этот проклятый Фолькман.
Он приходил по ночам.
Половицы скрипели, когда он приближался к моей двери.
И он говорит: Луиса, я только потрогаю тебя немножко, потрогай и ты меня, и потом он входил в меня, его руки были холодны. И весь он был холодный и жесткий, и от него пахло спиртом.
Иногда, в те ночи, когда скрип половиц не раздавался, я думала о тебе, папа: как ты исчез, заменил нас в своей жизни другими девочками, той женщиной, про которую рассказывала мама, — у нее было двое детей, которых ты усыновил.
«Забудь его, — сказала мама. — Мы для него не существуем».
И я ненавидела тебя в те ночи, когда он приходил.
И во все остальные ночи. И ненавижу до сих пор.
Но все же тогда… Больше всего на свете мне хотелось тогда, чтобы серебристая машина остановилась напротив дома, чтобы ты вышел из машины и обнял меня, сказав: «Я забираю тебя отсюда, с сегодняшнего дня все будет по-другому, ты моя дочь, и я люблю тебя, как должен любить отец».
Ты не приехал.
Став старше, я часто садилась в машину, ехала в Несшё, где вы жили, сидела возле твоего дома и видела, как ты входил и выходил. Иногда видела дочерей твоей новой женщины, таких же взрослых, как и я, и, когда видела вас всех вместе, я понимала, что ты любишь их, любишь неправильной любовью, которая на самом деле предназначена мне.
Моя любовь.
Ты не обратил внимания на мою машину. На то, как я следила за тобой. Но наверное, ты все же догадывался, кто звонил тебе по телефону, так и не решаясь произнести ни слова.
Да и что я могла сказать, папа? Хоть я и видела тебя, от тебя остался лишь запах, образ, голос из моего детства, когда я так тосковала по тебе здесь, в Скугалунде, мечтала увидеть, как твоя машина въезжает на холм перед домом, мечтала, чтобы ты, а не он вошел в мою комнатку в подвале, где хранились мои игрушки.
В тот день ты собрался на рыбалку, как не раз прежде.
Ты уже начал стареть.
Я оставила машину в стороне от мостков и пошла к тебе.
Я была ребенком, женщиной, девушкой — всем сразу.
Стоял осенний день, холодный, но солнечный, и ты узнал меня с первого взгляда. Едва я вступила на мостки, ты крикнул мне:
— Уйди, я тебя знать не желаю. Уйди, я пришел сюда порыбачить.
Если человеку суждено умереть несколько раз, то одна из моих смертей произошла там, на мостках.
— Я не желаю тебя знать. Убирайся.
Одно из весел лежало на мостках, длинное и тяжелое, с металлической оковкой на лопасти.
«Знаешь ли ты, кого ты впустил в дом?» — хотела я спросить.
«Я пришла, чтобы получить хоть частичку твоей любви», — хотела я сказать.
— Убирайся! — крикнул ты.
Весло.
При вскрытии завещания выяснилось, что ты оставил все, чем владел, своей новой жене и ее дочерям.
Но в конце концов я получила пять тысяч триста двадцать крон.
63