быть, что делать. Мыслить не мог абсолютно. Не животный даже страх смерти, нет — просто оглушенность, отключка, как шнур выдернули из розетки. Все, что происходило снаружи — бой, перестрелка, взрывы, вздохи раненого, — отдалялось с неудержимой быстротой, затягивалось сплошным туманом, перемещаясь куда-то в параллельный мир, к которому я был непричастен.
Внезапно я ощутил движение. Некая сила пошевелила лежавшего рядом человека, он громко застонал, а потом вдруг умолк на оборванной ноте, замер. Кто-то присел рядом на корточки, пробормотал сипло несколько слов, называя имя мертвого — Рауф, затем сильные руки легли мне на плечи и перевернули мое тело. Открыв глаза, я увидел перекошенное лицо Рахмона. Спутавшаяся жесткая борода касалась моей щеки, кололась и щекотала. Зависнув сверху, он встряхнул меня, как мешок, выплюнул несколько злых слов, которые я понял без перевода. Мне даже не было стыдно, что я струсил, притворился убитым, — чувств вообще никаких не было. Откуда-то издалека, расплывчато, видел его лицо, налитые кровью глаза, слышал голос, но все это никак не складывалось в сознании, не стыковалось с понятиями и эмоциями, оставаясь лишь голыми фактами безразличного наблюдения. Вдруг Рахмон как-то нехорошо вздрогнул, дернул плечом, глаза его округлились, выкатившись из орбит, рот приоткрылся, и тонкая нитка блестящей слюны, скатившись по бороде, капнула мне на лоб. Не знаю почему, как так вышло, но именно эта капля, горячая и едкая, обожгла кожу и мгновенно привела меня в чувство. Словно включился внутри рубильник. Образы, звуки, мысли — все тотчас выстроилось в совершенном порядке, в прочной сцепке безупречного алгоритма. По-прежнему не владея собой, не в состоянии себя контролировать, я обрел при этом способность действовать быстро, четко и решительно, мгновенно сознавать и делать выводы. На лице Рахмона было написано болезненное, беспокойное удивление, которое затем сложилось в маску мучительной боли. Я приподнялся, обхватил его руками. Тотчас наполнились ладони горячим, липким. «Командир ранен», — сквозанула отчетливая мысль.
Бой катился дальше сплошной штормовой стеной. Наших осталось едва ли половина — дно ущелья было выложено трупами. Застывшие в уродливых позах, озаренные луной, мертвые смотрелись как бесполезные вещи, разбросанные в спешке по комнате. Лужицы крови напоминали разбрызганную ртуть. Живые, забившись в едва заметные щели, безнадежно палили по невидимым противникам, звеня гильзами о камень. Оставлять Рахмона на самом виду было нельзя. Крепко обхватив его под мышками, я потащил тело в сторону, к ближайшему крупному валуну. Тотчас нас заметили: пули звонко ударили о камень, зарылись в песок. Втянув голову в плечи, пыхтя и матерясь, я тащил Рахмона, отяжелевшего сразу на полтонны, деревянно-неподатливого, мокрого от крови. Упирался в землю-наждак подошвами и коленями, сдирал кожу лоскутами — казалось, до кости, однако полз. Полметра… еще полметра — вот тебе и метр… Прицельная очередь прошлась совсем рядом, у самых ног брызнули веселые фонтанчики песка. Я замер, подумал со злобной радостью: промахнулись, суки, мудаки! Кто же вас учил стрелять?.. Выждал чуть-чуть — пусть решат, что попали, — и рывком одолел еще целый метр. Рахмон застонал глухо, забормотал, заерзал. «Лежи!» — приказал я по-русски и снова пополз, пока не ощутил сильный толчок в правое плечо. Не успев задуматься, не отреагировав, одним броском продвинулся еще сантиметров на семьдесят — восемьдесят и почувствовал, как взмокла горячим куртка и онемела рука. Боли не было — по крайней мере я ее не чувствовал. Сигналы боли не доходили до сознания, терялись по дороге. Новая очередь — проклятый автоматчик решил все-таки нас добить. Меня не задело, но командиру досталась пара пуль. В ногу его, кажется, ранило. Зубы сцепил, не проронил ни слова, держался. Наконец-то муджахиды догадались, что происходит. Один, перекатываясь по земле, бросился к нам. Приложил автомат к плечу, дал короткую прицельную очередь, потом еще одну. «Аллаху акбар!» — что есть силы крикнул, задыхаясь, Рахмон и обмяк, потерял сознание. Через несколько мгновений нас прикрывали уже трое. Тот гад, что лупил по нам с гребня скалы, заткнулся. Без сознания, командир сделался еще тяжелее, совсем неподъемный стал. Спасительный валун был близко, в паре шагов. «Ну давай, мать твою! — рычал я, одолевая сантиметр за сантиметром, опираясь на бесчувственное плечо и волоча единственной действующей рукой тяжелого, как вагон, Рахмона. — Ну, мать твою, давай!..»
Чудо, что мы доползли, добрались. Привалив тело к каменной стене, я лег сам и почувствовал, что сил осталось совсем немного. На самом донышке. Кружилась голова, смертельно хотелось пить. Пули весело щелкали по внешней стороне валуна, дробно колотили. Из раненого моего плеча вовсю хлестала кровь. Прижав к этому месту ладонь, я с ужасом нащупал мокрую дыру — сначала в одежде, а потом и в теле. Один из тех, кто прикрывал нас, заполз за валун, отбросил дымящийся автомат, метнулся к Рахмону. Тот был еще жив, кажется, но оставалось ему немного. Две пули пробили грудную клетку, куртка — хоть выкручивай. Ощупав тело, муджахид испуганно глянул на меня. Совсем молодой безбородый парень, мальчишка. Я его запомнил еще в лагере: пел красивым высоким тенором что-то заунывное, меланхолическое, совсем невоенное. Сейчас уже не вспомнить, как его звали… А нет, вспомнил — Касим! Такой нескладный, как кузнечик, узкоплечий скуластый юнец с зелеными глазами. Сейчас он весь был перепачканный, чернолицый, дрожал. Такой страх, такой ужас читался на лице! Приблизился ко мне, заговорил, едва не сбиваясь на плач. Ни черта я не понял, указал ему пальцем на свою рану — перевяжи, мол, что ли. Если умеешь. Он кивнул, сорвал с головы тюрбан, размотал, пока не обнажилась чистая белая ткань. Разорвал на полосы, осторожно снял с меня куртку, принялся бинтовать. Умело так, хорошо это у него получалось, только руки холодные очень тряслись. Может, учился на доктора в свое время или санитаром работал. И все время в глаза заглядывал робко. Словно помощи, поддержки просил. Приговаривал: «Садири, садири…» Означает «друг». «Не бойся, пацан, — шептал я ему по-русски. — Ты, главное, не бойся. Мы же на войне, понял? Русские знаешь какую войну выиграли! Тебе и не снилось. А потом Афган. Сколько наших там полегло… Вот такие, как ты, в них и стреляли… Так что терпи, не ссы. У нас с тобой, пацан, теперь общий Афганистан, ясно? Один на всех…»
…Перекрывая грохот автоматных очередей, где-то наверху ухнули взрывы, и в поддержку им дружно затараторил пулемет. Бой в ущелье мгновенно стих. Ни одна пуля не стукнула больше о мой валун. Искромсанный воздух сгустился, сглаживая рубцы и шрамы. Пришла подмога. Все кончилось. Луна бледнела и таяла в розовеющем небе, напоминавшем плохо отмытый от крови пол. Ночь кончилась. Я внимательно посмотрел в зеленые глаза Касима, в его счастливые зеленые глаза, а потом все взялось мороком каким-то, Касим исчез, а вместе с ним и последние проблески мысли.
Улица, лето, день. Почему-то довольно пустынно, нет ни людей, ни автомашин. Я бреду, гуляю без особого смысла и цели. Внезапно останавливаюсь у канализационного люка, гляжу, удивленный, на железную крышку. Ничем не примечательная, совершенно обычная, тронута ржавчиной и покрыта нехитрым казенным орнаментом. В центре стоит номер, какие-то буквы и цифры, не разобрать. Эти вещи не имеют значения, но на ум приходит странная фраза: «Люк в преисподнюю». Меня вдруг начинает беспокоить, все ли в порядке с этой фразой? Не скрыт ли в ней некий незаметный подвох? Мне кажется, что фраза построена не совсем так, как положено. Что в ней есть определенная ошибка, в этих трех простых словах, однако какая же ошибка? Обкатываю фразу так и эдак, проверяю ее грамматически, нет ли несовпадения рода, числа, падежа, но грамматически она безупречна. Что же тогда? Несовпадение смысла, смысл, противоречащий сам себе? Люк в преисподнюю определенно тревожит меня, раздражает. Он не поддается разгадке, хотя на вид совершенно прост. Почему люк? Почему преисподнял? Может ли в преисподнюю вести именно люк, а не что-то другое, эскалатор, например? Но «эскалатор» не выглядит смешным или болезненно отчужденным словом, не топорщится, не торчит на дороге противотанковым ежом. Можно подобрать тысячи других комбинаций, и все они будут звучать более или менее сносно, но эта фраза словно нарочно выбивается из общего ряда, из лингвистического порядка. Она вроде трамплина, оттолкнувшись от которого можно прыгнуть в новый смысл, не имеющий ни малейшего отношения к люку в преисподнюю, так мне кажется. Однако как совершить такой прыжок, и зачем, и куда прыгать? Мною овладевает неприятное, горячечное возбуждение, своего рода умственный зуд, как будто в извилинах мозга, словно в лабиринте, заблудилось насекомое, заползшее в голову через ухо. Кажется, что стою у порога какого-то важного открытия, ответа на исключительной важности вопрос, не связанный, по сути, с проклятой фразой, которая служит лишь ключиком к замку. Я вращаю этот ключ так и сяк, но замок не поддается. В конце концов, удается найти силы для того, чтобы перестать думать о люке, и снова: улица, лето, день. Только теперь что-то не так с улицей. Она ведет в никуда, в чистое поле. Точнее, ощущение такое, что улицы никогда и не бывало вовсе, что улица — просто намеренное сгущение моих мыслей, перелившееся в пространственную форму. Поле огромно, ему нет конца. Поросло короткой выгоревшей травой, жесткой щетиной. Я один; тихо,