голгофы этапа.
Несколько сот исстрадавшихся, голодных и больных людей, стоявших на аппельплаце, казались полосными столбами, вбитыми в асфальт. Но так только казалось. Чтобы не замерзнуть, люди топтались на месте и постукивали нога об ногу. Жуткий это был стук…
Люди в колонне стояли молча. Они знали, что их ожидало. Стон или жалобы могли только ускорить путь в крематорий.
Когда выглянуло солнце, колонна перестала быть безликой. В первой шеренге человек с окровавленной тряпкой на голове опирался на плечо товарища. Другой повис на молодом парне, стоявшем как изваяние.
Двое узников поддерживали человека средних. Грудь его была перевязана, глаза закрыты, голова бессильно повисла. Рядом, держась за его безжизненную руку, стоял мальчик лет десяти с большой головой на тоненьком стебельке — шее. Одет он был в тюремную робу не по росту. Ноги в солдатских ботинках. Из одного торчала солома. На груди мальчика алел матерчатый треугольник, под ним — полоска черных цифр.
Началась перекличка.
Эсэсовец, держа на куске картона списки, обходил шеренги, выкликал номера узников, сверял фамилии… Против многих номеров зачернели крестики: умер… умер… умер…
— 77606,- вызвал эсэсовец и упер острие карандаша в этот номер.
— Узник 77606 здесь! — отозвался мальчик в робе не по росту.
Эсэсовец подошел ближе.
— Год рождения?
— 1935, — ответил мальчик и, мешая польские и немецкие слова, обратился к эсэсовцу:
— Мой папа умирает. Его надо в ревир!
— Найдем место и для тебя, и для твоего папы, — деловито ответил эсэсовец и ткнул карандашом в красный треугольник на робе мальчика.
— Да, я — политический… Очень прошу — папу в ревир…
Но эсэсовец уже не слушал его. Он выкликнул номер следующего узника, а карандаш его, между тем, подчеркнул строчку, на которой стояло:
О ЧЕМ ШЕПТАЛ ВЕТЕРОК…
Умей слышать и громкое и молчаливое горе…
Холодный мрак медленно сползал с окрестных холмов, затянутых пеленой тумана. Небо, до тех пор напоминавшее казенное одеяло, прояснялось. Открывая голубые полыньи, неторопливо плыли облака, подгоняемые ветерком.
Гулял ветерок и над городком бараков. Тепло и мягко обволакивал он одетых в полосатое тряпье людей, прижимавшихся к дощатым строениям, навевал сладкую дрему, уводил от тяжелых дум.
Каким только ни бывает ветер! Как похожи его повадки на человечьи!.. Он может быть откровенным и злым как норд, тихим, но коварным как альпийский фен, вселяющий непонятную вялость и меланхолию. Коршуном налетает он на землю и мрачно завывает метелью. Немилосерден иссушающий «афганец». Будоражит и взвинчивает нервы — сирокко. Страшные бедствия несут тайфуны, почему-то называемые нежными женскими именами…
Согнанные сюда люди были далеки от размышлений о многоликой природе ветра… Пронумерованным клеймом татуировки хотелось одного: пусть ворвется сюда ураган и сметет эти вросшие в землю бараки, прорвет ржавую паутину проволоки в бородавках колючек, унесет прочь приторный дух тлена и крови…
Ветерок, робко пробившийся к людям, был добрым, ласковым и хотелось доверить ему пережитое, чтобы донес он горькую повесть до далеких родных мест…
Будто магнитом притягивал бескрайний океан неба. Люди подымали к нему глаза, но безразлично следили за игрой облаков. От этой неподвижности и упрямо устремленных в небо глаз люди походили на слепых.
Над людьми висело небо, страх и… тишина. Гнетущая тишина тревожного ожидания. Случайно вырвавшийся стон, даже негромко сказанное ребенком слово током пронизывало всех, заставляло вздрагивать, оглядываться.
Из кирпичного домика комендатуры вот-вот должны показаться те, кто одним движением, затянутой в серую перчатку руки, решат их судьбу… И когда из-за крайнего барака показались «они», тишина спрессовалась, готовая, взорваться диким криком отчаяния, мольбой, проклятием, гневом…
Дуновением ветерка занесло в эту тишину шепоток…
— А смерть, это надолго?
— Да, сынок, надолго. Очень.
— Мамочка, а разве…
— Надолго, сынок, но не навсегда. Ты проснешься большим и у тебя будет красный галстук. Твоя фотография будет в газете. И будут писать, что мой сын не испугался фашистов… А сейчас помолчи, родной!
Ветерок, прислушиваясь, застыл.
— А тебя не заберут?…
— Нет, не заберут… Стой тихонько и спокойно!
— Не могу, чешется все…
— А ты очень-очень захоти и все пройдет…
— А все, чего очень хочешь, бывает?
— Все, сынок!
— А если я очень жить хочу?
…И снова немая тишина. Может быть ветерок унес ответ матери, а может быть она не нашла нужных слов…
Шепот тихонько струился уже в другом месте…
Мальчик, заглядывая снизу вверх, с улыбкой что-то говорил матери, дополняя слова жестом тоненькой, как веревочка, руки…
ЕГО ОРУЖИЕМ БЫЛА СКРИПКА
Усть-Лабинск, 21 февраля.[17] (По телеф. от обществ. корреспондента «Известий» А. Блеха).
В канун 50-летия Советской Армии на здании средней школы № 1 г. Усть-Лабинска была открыта мемориальная доска, на которой золотом написано: «В этой школе учился герой — пионер Муся Пинкензон. Расстрелян гитлеровскими фашистами в январе 1943 года».
Война застала Мусю в Кишиневе, оттуда он вместе с другими детьми был эвакуирован на Кубань. Единственное, что привез с собой мальчик — была любимая скрипка. В 1943 году, когда Муся учился в 5-м классе, Усть-Лабинск захватили фашисты. Оккупанты согнали на расстрел несколько сот мирных жителей — женщин, стариков, детей. Среди них был Муся. Фашисты изготовили автоматы. В этот момент вперед вышел