был начинена слухами, которые могли исходить только от английского радио…
Взять хотя бы, с каким злорадством рассказала она, выступлении Иодля на секретном совещании, где старый генерал, якобы, бросил зловещую фразу: «Из конца в конец по стране шествует призрак разложения».
Так ей и надо!
Он заставил себя думать о предстоящей поездке домой, к своей законной Лизелотте. Лизелотта… Она ничем не уступит этой аристократке — ни красотой, ни богатством… Так почему же, черт побери, ноет и ноет сердце?…
Крамке возвратился к столу. Взял фотокарточки, аккуратно положил одну на другую, резким движением разорвал их пополам. Бросил в печку. Залпом опрокинул стакан коньяка.
Расхаживая по кабинету, Крамке продолжал свои невеселые размышления.
Все меньше остается идейных соратников фюрера. Но он, Крамке, верен ему до гроба. Он обязан фюреру своим званием, высоким положением, властью. Верность фюреру — вот что сделало Отто Крамке хозяином судьбы десятков тысяч врагов рейха. Он без сожаления отиравит их в «Ночь и туман».
И все же беспокойство не покидало его. Вспоминая события последних месяцев, Крамке понимал; что-то ускользнуло из его рук… Красные и здесь продолжали делать свое дело…
Вот и сейчас ему предстоит заняться одним из этих фанатиков, к тому же еще русским.
Русские… Как Геббельс и Дитмар ни стараются, сводки с русского фронта выглядят, как припудренный мертвец. Русские подходят к Будапешту…
«Да, от них нам не ждать пощады, если случится несчастье, — подумал Крамке. — Пусть же каждый уничтоженный здесь русский будет моим вкладом в победу Германии! Бог не оставит Германию! Он вручит фюреру меч возмездия! Будет новое оружие! Будет победа!»
Попав в приемную начальника «политабтайлунга», Мамед Велиев понял, что ему предстоит, быть может, последнее испытание. Остервенение, с каким его допрашивали, и вопросы следователей показали, что гестаповцы еще ничего не добились. Одно было ясно: о траурном вечере 18 сентября 1944 года они располагали достаточными сведениями, и, судя по всему, сообщил их человек, побывавший на собрании.
Пожилой гестаповец пошел доложить о прибытии заключенного. Вернувшись из кабинета, хмуро бросил: — Гауптштурмфюрер Крамке велел ждать. В приемной было натоплено. Лицо Мамеда покрылось капельками пота. Он хотел вытереть лицо рукавом, но не было сил даже поднять руку.
Крамке… Да, эту фамилию он знал. Он ее хорошо запомнил…
На первом же допросе его стали пытать. Руки скрутили за спиной. Два дюжих эсэсовца подтянули его за связанные руки, подвесили к столбу. Мамед пытался дотянуться носками до пола, но не смог. Эсэсовцы хорошо рассчитали: подвесили над самым полом, но так, что нельзя было дотянуться. Мамед повис на вывернутых руках. Почувствовав, что у него что-то разрывается в плечах, он не выдержал, застонал.
— Это тебе подарок от гаупштурмфюрера Крамке, — прокричал ему в лицо эсэсовец и приказал: — Смотри на часы и громко отсчитывай минуты!
Минутная стрелка еле тянулась по циферблату.
— Громче считай! — требовал эсэсовец. Время не хотело двигаться. У Мамеда поплыло перед глазами.
— Сорок семь, — прохрипел он, теряя сознание.
После этой пытки Мамед много дней не мог держать в руках даже пустую миску. Не утихала боль в плечах… Перевод в новую камеру и улучшение питания настораживали. «Это, конечно, неспроста. Что-то они затевают», — думал Мамед. Больше всего он опасался провокации. Эсэсовцы ведь могли дать знать остальным арестованным товарищам о том, что номеру 65463 улучшили режим, и тем самым навлечь на него подозрение в предательстве.
Размышления Мамеда были прерваны вызовом Крамке.
В кабинете гауптштурмфюрера пахло устоявшимися запахами коньяка и сигар. Настольная лампа под зеленым абажуром мягко освещала комнату, отбрасывая круглое светлое пятно на широкий письменный стол, где лежали стопка бумаги, толстая папка и несколько карандашей. На стене за столом висел портрет Гитлера во весь рост, в кожаном пальто. Световой круг захватывал сапоги фюрера, и они ярко блестели.
Крамке показал Мамеду на стул, включил верхний свет и сел за небольшой столик, на котором стояла замысловатая пепельница. Позади него встал переводчик.
— Ты знаешь, где находишься?
— Да. Из гестапо меня уже уносили без сознания.
— Знаешь, с кем разговариваешь?
— Да. Наверное, с тем, кто приказал избивать меня.
— Я хочу поговорить с тобой, прежде чем решить твою судьбу. Советую быть откровенным!
— Меня уже допрашивали. Не знаю, чего еще вы хотите…
— Назови свою настоящую фамилию!
— Я — номер 65463. Фамилию мне приказали забыть.
— Нам известно, что ты не тот, за которого себя выдаешь.
— Раз это известно, зачем нам время терять?
— Кому это нам? Ферфлюхте швайн! У тебя нет фамилии, для тебя нет и времени. Оно тебе ни к чему. Отвечай и не выводи меня из терпения!
— Я — 65463.
— Ты русский!
— Я советский, хотя и не русский.
— Мы это знаем. Эго ты пел на сборище в подвале дезинфекционного барака. Какие слова в этой песне?
— Скажу. «Замучен тяжелой неволей, ты славною смертью почил. В борьбе за рабочее дело ты голову честно сложил». Это любимая песня Ленина.
— Молчать! Не смей называть здесь это имя, или я тебя снова брошу в «горячую»! Ты должен подчиняться мне! Я с тобой сделаю все, что захочу. За одну эту песню тебя можно вздернуть!
— Я здесь уже видел такое…
— Давай поговорим по-деловому. Ты должен рассказать мне, кто тебя превратил в македонца, кто привел на собрание, кто еще состоит в организации, кто из русских гефтлингов выступал? Как попал в подвал портрет Тельмана?
— Никакой организации не знаю. Возле подвала в тот вечер я оказался случайно. Кто-то толкнул меня вниз, наверное, приняв за своего. Пел я потому, что собрание было в память хорошего человека. У нас даже колхоз есть его имени. Ни одного знакомого человека я на собраний не видел. Македонцем я назвал себя после побега из лагеря. Все.
— Послушай, — сдержанно сказал Крамке. — Только честное признание спасет тебя от виселицы. Скажи мне правду, и тогда я поверну дело — из политического в уголовное: ты работал на вещевом складе, а из склада украли материю. Я понимаю, ты не хочешь, чтобы товарищи сочли тебя предателем. Так вот, в присутствии других арестованных мы объявим, что наказываем тебя карцером на месяц за то, что из вещевого склада украли материю. И не думай, что это будет инсценировка! Нет, ты отсидишь в карцере все 30 дней до последней минуты, но зато не будешь трое суток болтаться на виселице. Спасешь себе жизнь и перед товарищами чистым останешься. Подумай как следует. Можешь не отвечать сию минуту. Покури, подумай.
Крамке протянул Мамеду сигарету.
— Почему не куришь?
— Какое там курение? Я и сидеть не могу — голова кружится… — Мамед еле ворочал языком. — Одежду от ран не оторвать…
— Я об этом подумаю. Надеюсь, кое-какие перемены ты успел заметить? Это сделал гауптштурмфюрер Крамке, запомни!
— Когда меня на столб подвешивали, мне тоже говорили: подарок от Крамке. Я не забыл…