равно не получу.
— Я очень старался быть сдержанным, но, прости, не получается! — Борис подскочил к брату и, глядя ему в глаза, выкрикнул:
— Так что же тебя здесь держит?!
Давид снисходительно улыбнулся, как человек, который знает что-то большее, чем другие.
— Я никогда не уеду отсюда.
— Почему?
— Мне очень грустно, что ты задаёшь этот вопрос.
— Но ты ответь. Ответь!
— Есть много важных причин.
— Например? Назови хоть одну, чтоб я тебя понял!
Давид снова улыбнулся, потом помолчал и начал негромко:
— Когда-то в юности мы поспорили с моим товарищем на ужин в ресторане. Я утверждал, что на нашей улице в каждом доме есть как минимум одна квартира, в которую мы можем постучать и меня там радушно примут. Он не поверил — ударили по рукам. Обошли шесть домов по его выбору. Открывались двери, раздавалось радостное: «Давид!.. Давидушка!.. Додик!..» Он проиграл, но в ресторан мы уже не пошли — нас запоили и закормили… — Давид встал и подошел к окну. — Это мой город. Мне здесь хорошо. В этой огромной квартире, в которую мы много лет съезжались, чтобы жить всем вместе. — Толчком распахнул раму — в комнату ворвался напряженный шум улицы. — Отсюда виден Невский. Там моё детство, моя молодость, моя жизнь. Когда я слышу, как им восхищаются иностранцы, я так задаюсь, будто они меня расхваливают… В этом городе все моё, даже Петр на Сенатской площади — он знает все мои увлечения, я всегда назначал свидания рядом с ним… И люди здесь — мои. Когда по утрам я шагаю на стоянку за машиной, мне столько встречных радостно кричат «Здравствуй!» и я так заряжаюсь их доброжелательностью, что буду жить до ста лет.
— А там тебе будут кричать «Шалом!»
— Но уже не те, не те. Знаешь, кто такой эмигрант? Это человек без прошлого. Я не могу бросить своё прошлое ради неизвестного будущего.
Такие споры продолжались изо дня в день, во дворе, за столом, в собственных спальнях. «Ехать или не ехать» — спорили до хрипоты, до скандалов, до взаимных оскорблений. Спорили не только в семействе Фишманов — бурлил весь Ленинград, вся Одесса, и Киев, и Тбилиси. Страну покидали еврейские семьи. Дельцы и интеллектуалы, спекулянты и философы, трудяги и прохиндеи рубили корни и срывались с насиженных мест, увлечённые общим потоком, подгоняемые слухами, боязнью не успеть, остаться в ловушке. У каждого была своя идейная платформа, своя причина, своя цель. Одни уезжали, оскорблённые «постоянной второсортностью». из-за неустроенности и бесперспективности, другие — чтобы «прильнуть к национальной культуре и религии», третьи — «ради будущего детей», четвёртые — чтобы «ещё хоть чуть- чуть пожить по-человечески»… Предусмотрительные тщательно готовились, учили языки, скупали «дефицитные там» украшения, оптику, столовое серебро… Легкомысленные или отчаявшиеся бросались в эмиграцию, не раздумывая, как в воду. — закрыв глаза и вытянув вперед руки с заявлениями в ОВИР.
Те, кто оставался, возмущённые, удручённые, перепуганные, пытались противопоставлять свои доводы, убеждая оппонентов и себя. Ярые патриоты: это моя земля! Здесь родился — здесь и умру! Приросшие сердцем: не могу бросить друзей — вместе учились, вместе вкалываем. Сломленные жизнью: понимаю, что надо, но у меня не хватит сил на оформление документов. Печальные пессимисты: все равно не выпустят. Атакующие оптимисты: настанет время — и у нас всё изменится, тогда обратно приползёте!..
Под каждой крышей и за каждой стенкой кипели шекспировские страсти, натягивались до предела и со стоном рвались родственные связи. Граница-трещина раздвигала семьи, раскалывала супружеские постели, разрывала любящие сердца.
Почти каждый день мне звонили и приглашали на проводы: поседевшие одноклассники, товарищи по институту, коллеги по работе, бывшие возлюбленные и друзья юности. Я прощался с ними, моё сердце плакало, невидимые слёзы капали в записную книжку, превращаясь в горючие фразы. Но тогда об этом писать было нельзя. Сегодня я это сделал.
Существует то ли тост, то ли притча, то ли просто мудрое изречение: когда от материка откалывается остров, материк становится меньше. Они откололись от нас и рассыпались островками в огромном бушующем море чужой жизни.
…Не сумев переубедить друг друга, братья Фишманы постановили: последнее слово маме: как скажет, так и будет.
Ривка всю ночь провела в кресле, как вещи в чемодане, перебирая свою жизнь. Да, было трудно, но она всего добилась, о чем мечтали они с покойным Гришей: хороший дом, крепкая семья, все сыновья женаты, все хорошо устроены, на кусок хлеба хватает и на одеться — тоже. Невестки, правда, могли бы быть лучше, но, слава Богу, не вертихвостки. Зато внуки — чудо, таких внуков вообще ни у кого нет. И не потому, что свои, а совершенно объективно: каждый такая умница, просто вундеркинд!.. Прав Давид, прав. Нельзя Бога гневить, нельзя искать от хорошего лучшее.
Придя к окончательному решению, она задремала под утро, и в этой полудрёме ей вдруг привиделось, как Борис с перекошенным от ярости лицом в кровь избивает оскорбившего его антисемита и как, перепачканного чужой кровью, его затаскивают в милицейскую машину…
Когда семья собралась к завтраку, она вышла из своей комнаты, тихо произнесла «едем» и вернулась обратно. И всё. Споры прекратились. И те, кто были «за», и те, кто «против», стали собираться в дорогу. Двоюродному брату Ривки, дяде Мише, который жил с ними, бывшему чекисту, уже в маразме, сказали, что переезжают в Кишинёв: он там родился и мечтал там побывать перед смертью.
Тэза пробыла в Ленинграде до самого отъезда своей новой семьи. Ривка не отпускала её ни на минуту, держала за руку, как бы боясь, чтобы она не исчезла.
— Боря-таки прав, — говорила Ривка, — Бог есть. Это он вернул мне тебя именно тогда, когда мы все вняли его призыву.
Она строила планы совместной жизни там, в Израиле, в одном общем доме, всей семьей, как они привыкли.
Тэза не возражала ей, молча слушала, улыбалась и целовала морщинистые руки. Но однажды ночью ей приснилось, что она уезжает, пакует вещи, прощается с соседями. Проснулась в холодном поту, но счастливая, что всё это только сон.
В аэропорт Тэза ехала рядом с Давидом. На заднем сиденье сидел старик-Миша и молодой родич, которому Давид эту машину подарил, — он поведёт её обратно. Семья выехала почти без вещей, у каждого брата — по чемодану: две смены белья, по паре обуви, несколько платьев и сорочек.
— Никакого шмотья! — настоял Борис. — Вывозим только свои головы и руки.
Мебель, ковры, хрусталь — всё отдали родственникам. Когда подъезжали, Давид негромко произнёс:
— Я счастлив, что обрёл тебя. Я очень тебя полюбил, но… Не спеши делать глупость, которую совершаю я, вместе с моей семьёй. Думай хорошо, думай!..
В аэропорту их уже поджидала толпа провожающих: друзья, родственники, товарищи по работе. Среди них был профессор Дубасов, педагог Бориса.
— Это правда, что вас пригласил на работу Бостонский университет? — спросил он.
— Правда, — ответил Борис. — Но я поеду только в Израиль.
— Как ваш друг, я плачу от предстоящей разлуки, как патриот, грущу и негодую. Больно и обидно, что страна теряет такого учёного, как вы. Американцы ездят по всему миру и скупают мозги, а мы…
Дубасов не договорил, грустно махнул рукой и обнял своего ученика.
Вокруг Давида щебетало с десяток женщин, его постоянных клиенток в супермодных прическах, которые он им сделал «на посошок».
— Дети, это уже Кишинёв, да? — спросил дядя-маразматик.
Этот вопрос он будет повторять и в Вене, и в Риме, и в Тель-Авиве… Если, конечно, не умрёт в дороге.
После мучительного прощания со слезами, стонами, валидолом, отъезжающие ушли за таможенный