всех?
— Я еду с тобой, Шмуле-Сендер, — сказал Эфраим.
Виленская Еврейская больница была расположена на противоположном от Георгиевского проспекта берегу Вилии. В самом здании не было ничего примечательного, если не считать обилия башенок, смахивающих на ласточкины гнезда, и такого же обилия маленьких монастырских оконцев, из которых больные видели ровную, по-княжески неторопливую гладь реки и неприступные купеческие дома с тяжелыми, украшенными лепкой, дверями. Украшения, видно, делали не мастера, а люди случайные, и потому в лепнине угадывалось что-то от кренделей и окороков.
В каменной ограде, которой была огорожена Еврейская больница, зияли большие дыры, и приходилось только удивляться, как больные проломили их, чтобы изредка убегать на волю — в соседнюю лавку или синагогу.
Гаркави Семен Ефремович не нашел, и ему пришлось обратиться к сухопарому человеку, видно, санитару или парикмахеру, который все время двигал челюстью, как будто ради собственного спокойствия проверял, имеются у него передние зубы или нет.
Убедившись в том, что зубы у него имеются, он охотно, с некоторой даже спесью, отвечал на вопросы посетителей, входивших во двор больницы без всякой опаски.
— Дудак? — переспросил он.
— Да.
— Мужчина?
— До больницы был мужчиной, — съязвил Семен Ефремович, следя за движением бдительной челюсти.
— Лежачий?.. Ходячий?..
— Ходячий и лежачий, — переборол свое отвращение Шахна.
— Что у него? Сердце? — щелк челюстью. — Печень? — другой щелк челюстью. — Мочевой пузырь? — третий щелк челюстью. — Ноги? Руки? Позвоночник?
— Легкие, — сказал Семен Ефремович.
— Позавчера… — щелк челюстью, — двое легочных тю-тю… Вчера — трое… Сегодня — полтора.
— Полтора? — ужаснулся Эфраим.
— Один — тю-тю… а другой только тю… Может, к вечеру и он тю-тю… Пошли за мной! — скомандовал сухопарый санитар, который зарабатывал на жизнь в покойницкой.
Старик Эфраим и Шахна переглянулись. Шмуле-Сендер, опавший, как дрожжевое тесто, постукивал себя по голенищу кнутом. Все больней и больней.
Все, кроме Шмуле-Сендера, вошли в темный, служивший покойницкой амбар.
Провожатый подошел к широкому настилу, на котором лежали прикрытые больничными простынями трупы, и стал откидывать одну простыню за другой.
— Ваш?
— Нет.
— Это женщина. Пошли дальше! Ваш?
— Нет.
— Сколько ему было лет?
— Тридцать… с лишним, — промолвил старик Эфраим и почувствовал, как что-то хлынуло в горло из помойного ведра.
— Этот совсем молоденький… — сказал человек со щелкающей челюстью и приподнял еще одно покрывало.
Старик Эфраим до боли сжимал рот, но помои продолжали хлестать в горло, заливали его лицо, руки, холщовую рубаху, домотканые штаны, и он бросился бежать от них — на свет, на волю, к застывшему Шмуле-Сендеру, упал на него всей своей тяжестью, всем своим отчаянием, всей своей, обрызганной помоями, радостью — ведь ни под одной простыней его Эзры, его поскребыша не было! — и Шмуле-Сендер обнял его так, как никогда никого не обнимал — ни свою жену Фейгу, ни своего счастливого белого Берла.
— Бог нас любит, Эфраим, — шептал он. — Любит!.. Кого же ему любить, если не нас?.. Когда мы остаемся совсем голые, он вдруг посылает нам теплые рейтузы… Да что с тобой, Эфраим? Неужели ты плачешь?
И оттого, что каменотес прижался к нему, Шмуле-Сендер тоже обронил слезу.
Пока старики обнимались, приходили в себя после покойницкой (хотя отцу и не внове было видеть синюшные тела и лица мертвых), Семен Ефремович разыскал где-то в коридоре доктора Гаркави. Самуил Яковлевич, как всегда, был в раздоре с российской действительностью; рассеянно слушал Шахну, отдавал на ходу какие-то непонятные распоряжения, метал громы и молнии на больничные порядки: мол, солнца нет, медсестер нет, денег нет, а все хотят быть здоровыми. Выздороветь можно где угодно — в Карлсбаде, в Баден-Бадене, в Ницце и даже Алуште, только не в этом бардаке, не в этой клоаке, не в этих Авгиевых конюшнях. На вопрос об Эзре доктор Гаркави ответил, что все идет, как и должно идти, спросил у Семена Ефремовича, знает ли он, что такое открытый процесс в легких, и, когда тот признался, что не имеет об этом ни малейшего представления, Самуил Яковлевич с мрачной торжественностью сказал:
— И мы, представьте, не имеем.
Скорее для приличия, чем для пользы дела Самуил Яковлевич поинтересовался у Семена Ефремовича, нет ли у него родственников за границей. Там, за границей, как будто изобрели новое, весьма действенное средство против скоротечной чахотки; стоит оно, правда, дорого. Но если есть богатые родичи…
— Нет. За границей у меня никого нет. Только товарищ… друг детства… Торгует там лучшими часами в мире.
Гаркави выслушал его и сказал, что ему лично не нужны ни лучшие, ни худшие часы в мире: все равно все они показывают время, то есть то, что ему не хочется знать.
— Вы только отцу ничего не говорите, — попросил Шахна.
Самуил Яковлевич насупился, сдвинул брови на переносице, проворчал, что за этим надо обращаться к другому доктору. Он, Гаркави, за всю свою практику родственникам своих пациентов ни одного хорошего слова не сказал. Скажешь, а все обернется по-другому, тогда лезь из кожи, оправдывайся. Родственники должны знать одно: их близкий болен.
— Славный малый! — посетовал Самуил Яковлевич. — Я надеюсь на его жизнелюбие. Черт-те что в палате вытворяет. Не палата, а испанский город Толедо. Кто у него король, кто — верховный инквизитор! Целыми днями с Цемахом и Менаше Пакельчиком разыгрывают судилище.
— Какое судилище?
— Ваш Эзра — отравитель колодцев, сестра Зельда — влюбленная в него дочь знатного алькальда, Менаше Пакельчик (вон он лежит!) — мудрый рабби Гилель. Я в восторге от их лицедейства. Организм человека — прелюбопытнейшая штуковина. Вы не поверите, но лечебный эффект налицо. Цемах перестал задыхаться; Менаше Пакельчик — жаловаться на боли в печени, а ведь у него, не про нас да будет сказано, порча крови.
Незаметно подошли старики, поклонились доктору.
— Знакомьтесь: мой отец — Эфраим Дудак, — представил каменотеса Шахна. — Его друг — водовоз Шмуле-Сендер. Доктор Гаркави Самуил Яковлевич. Доктор говорит, что наш Эзра — молодец.
— Спасибо, спасибо, — зачастил старик Эфраим, — но молодцы в больницу не попадают.
— Молодец не тот, кто в нее попадает, а тот, кто из нее выходит, — сказал Гаркави и рассмеялся.
Но старику Эфраиму, видно, было не до смеха. Ему не терпелось как можно скорей увидеть Эзру, рассказать ему про дорогу в Вильно, ободрить его, обрадовать, что он присмотрел для него бурого, ну, не совсем бурого, но почти настоящего медведя.
Самуил Яковлевич и Эфраим прошли по длинному, уставленному всякой рухлядью коридору: ведрами, носилками, каталками, парашами, метлами и проследовали в такую же длинную, только сводчатую палату, на потолке которой проступал какой-то странный рисунок, изображавший, как уверяли знающие