Эфраим не сомневается: первым в беду попадет Гирш. У Церты тоже беда. Но с той бедой, которая постигнет Гирша, ее беду не сравнишь.
Уж больно Гирш строптив, уж больно зол на весь белый свет.
Эфраим предлагал ему в каменотесы пойти: вечное ремесло и для здоровья полезное и платят сносно. Куда там!
— Не буду весь век на коленях ползать, как ты, — отрезал Гирш.
На коленях ползать! Да разве он, Эфраим, ползает? Он работает. В конце концов, чтобы честно копейку заработать, не грех и поползать. Грех — перед господином, перед купцом или подрядчиком ползать. А перед работой? Дай ему, Эфраиму, только бог еще годков десять перед ней поползать!
Хотел Гирша взять в ученики и Аншл Берштанский, парикмахер, и снова Гирш ощетинился, как еж:
— Брадобреем — никогда! К чужим болячкам и перхоти прикасаться! Лучше подохну с голоду.
И то ему нехорошо, и это.
Наконец решил в город податься, в Вильно.
Как и братья.
Как и сестра.
Эфраим умолял Гирша, чтобы разыскал в Вильно Шахну, старшего брата своего, тот, по слухам, большой там начальник, «ученый еврей при губернаторе», как уверяет всезнайка Шмуле-Сендер. Важно не при ком, а важно, что ученый.
— Он тебе и с жильем, и с работой поможет, — сказал Гиршу Эфраим.
Но средний сын и слушать про помощь не хотел.
— Не брат он мне. Не брат.
Как же так — не брат?
Отец ведь у них один — он, Эфраим. И росли вместе, сироты. Шахна его, Гирша, и ходить научил. Бывало, возьмет за руки и водит по дому, по двору, по мостовой. Водит и приговаривает:
— Мы с тобой всю землю обойдем. Только не падай.
Может, он его и в Вильно за руки возьмет и не даст упасть?
Что-то стряслось с Гиршем.
Или с Цертой. Давно от нее из Киева писем нет.
С Шахной ничего дурного случиться не может. Шахна живет, не тужит, посылает ему, Эфраиму, каждый месяц деньги. Видно, губернатор ценит его, иначе такое жалованье не платил бы.
И Эзра, поскребыш, здоров, птица перелетная, бродяга.
Пока Эфраим думает о своих детях, в молельню входит местечковый нищий Авнер Розенталь.
Авнер здоровается с Эфраимом, кивает Шмуле-Сендеру, садится напротив ковчега завета и, позевывая, начинает читать молитву.
Эфраим завидует Розенталю. Авнер на своем веку повидал не одну молельню, не одно местечко, не один город. Где только не бывал, в какие двери не стучался!
Чтобы приглушить свою тревогу за Гирша, Эфраим поддевает крючком своей мысли Авнера.
Хорошо ему — ни жены, ни детей. Детей у него никогда не было, а жена его утопилась. Не вынесла, как он говорит, позора, не захотела быть нищенкой.
Авнер долго стоял на берегу Немана и тыкал своим нищенским посохом в воду.
Тыкал и плакал.
И звал ее.
Плакал весь день. И всю ночь.
С тех пор чужие жены полощут белье в слезах Авнера.
— У человека два Немана слез. В каждом глазу по одному. Куда, Эфраим, впадают паши слезы?
Эфраим не знает, куда впадают наши слезы и зачем нужны нищие.
Все ответы плохи. Шмуле-Сендер считает, что попрошайки нужны, чтобы у счастливых не зачерствели сердца. Затем, чтобы счастливцы не забывали: кто-то в любую минуту может постучаться в их дверь и стуком разбудить от спячки их совесть.
Когда Авнер умрет, Эфраим сделает ему надгробье. Если переживет его, конечно.
Эфраим высечет на могильном камне посох и слезу.
Шмуле-Сендер продолжает расписывать прелести графского камня, но Эфраим его не слушает. Он таращится на Розенталя, как будто видит его впервые, потом, вздохнув, поворачивается к Шмуле-Сендеру и говорит:
— Это все твои новости?
Теперь за Шмуле-Сендером очередь вздыхать. Ну что за настырный старик, этот Эфраим? Как это он унюхал, учуял, что у него, у Шмуле-Сендера, есть еще одна каменная, еще одна могильная весть. Если бы не этот Эфраимов взгляд, который, похоже, булыжник дробит и сквозь толщу земли проникает, Шмуле- Сендер и дальше распространялся бы о графе Завадском и его владениях. Не может же Шмуле-Сендер просто так, с бухты-барахты, рассказать Эфраиму эту страшную, эту препечальную, эту воистину могильную новость. А вдруг враки? Ведь он, Шмуле-Сендер, там, у этого цирка, не был, «Виленский вестник» не читал (из всех языков на свете он знает только еврейский и солдатский русский), ему о покушении на генерал- губернатора поведал Шмерл-Ицик, дальний родственник Фейги; Шмерл-Ицик приторговывает зерном, человек грамотный, дотошный, в Вильно бывает чаще, чем дома. Так вот, Шмуле-Сендеру эту страшную, эту неслыханную новость рассказал он. А правда это или враки, проверить невозможно, поскольку Шмуле- Сендер в жандармерии не служит, из Вильно газет не выписывает, дальше Россиен никогда в жизни не забирался.
Хм! «И это все твои новости?» Другое дело, если бы Шмуле-Сендер там был, стоял рядом с генерал- губернатором или с преступником, если бы хоть в газете своими глазами прочитал: так, мол, и так, Гирш Дудак… сын каменотеса Эфраима Дудака… вчера у входа в цирк ранил генерал-губернатора… А теперь — из чужих уст! Расскажешь Эфраиму, а потом отвечай за свое вранье.
Вдруг и Гирш — не Гирш, а если и Гирш, то не Дудак вовсе, а если Дудак, то не из Литвы, а из Белоруссии, Мало ли Дудаков на белом свете.
Дудаков столько же, сколько их, Лазареков.
С другой стороны, и смолчать неловко.
Что, если этот преступник Гирш Дудак и впрямь родной сын Эфраима? Гирш-Копейка!
Шмуле-Сендер боится, как бы Эфраим от такой новости замертво не упал. Услышит и рухнет на пол синагоги.
В молельне, конечно, умереть — великая честь, но лучше не удостаиваться ее. Но Эфраим и вранья не простит. И будет прав. В самом деле: узнай он вовремя, и на суд успеет, и на похороны, не про нас да будет сказано. В Вильно у Эфраима живет его старший сын Шахна, глядишь, замолвит за Гирша словечко.
И говорить — плохо, и смолчать — плохо. Что за проклятая жизнь? Мог же этот грамотей, этот проныра, этот родственник Фейги Шмерл-Ицик, зерноед, не останавливаться в их местечке. Мог спокойно проехать, промчаться на своей пролетке мимо. Как минуют местечко добрые вести, так могли бы обходить его стороной и дурные.
Шмуле-Сендер жует свои мысли, как корова жвачку, морщит маленький лоб, ни с того ни с сего сдувает с молитвенника пыль, этот звук привлекает внимание нищего, Авнер оборачивается, смотрит на каменотеса, на его могучие плечи, руки, сложенные тележным колесом, и спрашивает:
— Ты когда-нибудь умрешь, Эфраим?
— Нет, — говорит каменотес и смеется.
— Почему?
— Я заплатил ей на сто лет вперед.
— Кому?
— Смерти, — говорит Эфраим, — Кто ей аккуратно платит, того она не трогает.
Шмуле-Сендер вздрагивает, закрывает молитвенник и, не дав вспыхнуть раздору, начинает успокаивать Авнера, убеждает, что придет время, и все умрут, господь бог никого не забудет, ибо чего-чего, а смерти — не добра, не богатства — у него полным-полно, смерти хватит на всех: и на должников, и на