встречают его, влюбляются в него, а он влюбляется в одну, но нет, это не она, потом в другую — тоже ошибка, хотя и пленительная ошибка, а душа ищет, ищет ее, она должна же, наконец, появиться, быть может, даже сказать: «Это я». И он снова почувствовал под собой не матрас, а плотно слежавшееся сено, запах сухой травы; его била лихорадка нетерпеливого ожидания е е, как вдруг ему на лоб опустилась бабушкина рука, прогнав начинавшиеся виденья:
— Борюшка, тебе опять плохо? То бледный был, то прямо жаром пылаешь… Ох, господи, наказание тяжкое! Скорее бы мама твоя приезжала. Все материнский глаз догляднее.
— А папа? — с раздражением спросил Борис, возвращаясь с сеновала в теплую, пропахшую запахами еды и людей комнату и почему-то чувствуя обиду на бабушку, да и вообще на всех, словно он всеми позабыт-позаброшен и все желают причинить ему неприятности. И зачем тогда будят, зачем пристают, раз помочь ничем не могут, а папа с мамой еще, небось, и не хотят. Пусть тогда оставят его хотя бы в покое. И вдруг его охватил страх, что и вправду оставят в покое, что, несмотря на болезнь, отец его больше не простит, что слишком он переступил пределы дозволенного, хотя уже перед этой ссорой он клятвенно обещал исправиться, и вот опять… Он сжал зубы и еще плотнее закрыл глаза, чтобы не расплакаться. Но почему-то в голову лезла предыдущая ссора, по поводу которой он как раз и обещал отныне вести себя хорошо и за которую он был прощен как бы условно, то есть не то, чтобы прощен, а просто все стерлось временем. Но сейчас он с ужасом вспомнил эту ссору.
В каком-то диком состоянии безделья, одиночества и тоски, того, что папа потом в разговоре с мамой назвал типичным проявлением переходного возраста, желая как-нибудь непонятно кому навредничать от охватившей его беспричинной ярости на весь мир, он начал втыкать любимый перочинный нож сначала в дверь комнаты, кидая его «росписью», а затем в корешки журналов, стоявших на полке, в коридоре, и истыкал их до полной порчи, прорвав насквозь и прорезав многие страницы.
— Ты вредитель, Борис, — сказал ему отец. — Ты зачем это сделал? Человек должен отвечать за свои поступки.
— Я не подумал, — он и в самом деле не подумал. — Просто так.
— «Просто так» делают только бездельники и дураки, люди, которым нечем заняться. Надеюсь, до тебя когда-нибудь дойдет, и ты поймешь всю постыдную глупость твоего сегодняшнего поступка. А все это результат того, что ты ни за что не несешь ответственности.
«Ну и пусть, — думал он, отвернувшись от бабушки Насти к стенке, — пусть я бездельник и пустой человек. Пусть, пусть он не приезжает. И не надо. Я и сам, без него, все сделаю. Хотя что — „все“? Саша что-то там говорил про Трудную Дорогу в их мире, ну и пусть — я ее пройду, если надо, как Руслан в поисках Людмилы». Он так подумал про Трудную Дорогу, потому что бабушка опять читала:
Голова у Бориса кружилась, его слегка подташнивало, а все тело зудело и ныло, словно требовало какой-то перемены, например, сесть на коня и отправиться в путь-дорогу. Но ни на чем сознание его сосредоточиться не могло. Он и туда никак попасть не мог, и здесь ему все труднее было оставаться. Его разрывало на части и мотало из одного времени в другое и из пространства в пространство. И ничто не могло его задержать нигде. То он маленьким в больнице — в железной кроватке, под тонким бумазейным одеялом, и все кругом белое: сестры, нянечки, мама в чужом и коротком белом халате поверх синего шерстяного платья, и что-то она говорит ему про «завтра», а ему хочется, чтобы «вчера» среди тумана и лестниц оказалось снова «сегодня», и он сумел бы понять, что там происходит, но ему ясно, что маме про это не объяснить, потому что это произошло совсем в другое время и в другом измерении. То он снова на сеновале под крышею сарая с тяжелыми нависающими балками, и колются сквозь наволочку остья сухой травы, а в щель между досок виден участок двора Старухи, где колодец, и, похоже, что уже рассвело. То он в отцовском кабинете, кругом полки, книги, рассерженное лицо отца и собственное испуганно-злое и упрямое, отражающееся в вечернем окне, а с кухни доносится голос мамы, призывающей их не ругаться. То он сидит снова за столом у Старухи, в дальнем углу паук свернулся в своей паутине, как сторожевая собака, поглядывает на гостя торчащими на веточках злыми глазками, а по стенам сушеные куриные ноги и головы, а Старуха, помаргивая левым глазом, хлюпая, тянет с блюдечка чай, хрустя медовым сухарем, и плетет что-то о своей внучке, молодой красотке.
И тут вдруг у него сердце глухо, но настойчиво заколотилось, как не колотилось, когда Старуха и вправду нечто подобное говорила. И на сей раз вдруг отчетливо представилась лихая красавица с перепутанными густыми черными волосами, с гитарой в одной руке и сигаретой — в другой, свободная, гордая, голова немного надменно вскинута вверх, но веселая, готовая на гульбу и пляски (чего он сам как раз никогда не умел, будучи книжным мальчиком), что-то вроде Кармен. И он уже не мог понять, то ли бабушка Настя сидит около него и читает ему Пушкина, то ли он просто вспоминает, как она ему читала, но вспоминает как бы в настоящем времени, будто бы он сейчас слушает «Руслана и Людмилу», а на самом деле это было давно. И где он находится, он тоже не может понять, потому что над головой опять балки и стрехи, в щели светит яркое солнце, сено колется и, хотя в ушах еще звучит голос бабушки Насти, ее уже рядом нет. А вот уже и другой голос что-то напевает.
Глава 6
Внучка
голос был печальный и задумчивый, хотя слабости в нем не было ни капли, а утро и вправду было