помнил и любил, словно через него, малознакомого ему человека, он прощался с миром живых, пользовался единственной оставшейся возможностью что-то сказать этому чудесному и безумному миру перед тем как уйти в пугающую, неведомую, безвозвратную тьму.
И Миха-Лимонад понял, что, сколько бы ему ни осталось, он до самого конца будет помнить то, что сейчас увидел. Будет помнить, как этот немощный, согбенный старик покачнулся, разворачиваясь на слабых ногах, и с трудом волоча их, побрел в сторону. Он будет помнить его хлипкую спину и то, как тот уходил, монотонно повторяя:
— Стоит быть подальше от тебя и... от собаки.
Миха хотел что-то сказать, но... Он смотрел ему вслед (наверное, все же никто не заслужил такого!), испытывая неимоверную жалость к этому несчастному человеку, к сиротливому холоду его одиночества и невозможности его утешить в этот последний и, вероятно, самый важный момент жизни. Эта невозможность почему-то касалась Михи напрямую, умаляла его, падала на него темным отсветом: никто не должен так умирать... И тогда, впервые за много лет, он вдруг почувствовал, что в сердце его рождается сострадание, чистое от сантиментов и без отвода себе роли в этой картине милосердия, подлинное, как тогда, в большую волну; и осознал, что и сам находится здесь вовсе не из-за страха или обязательств, наложенных виной, или чем бы то ни было, но делает то, что должен, словно ему даровали еще один шанс.
(
Миха не успел уловить эту мысль. Зато понял, что ему необходимо сказать. Понял, что здесь, за последней чертой, даже для них, людей, избежавших прощения, существуют слова, способные утешить. Ясность поднялась в нем чистыми хрустальными водами, нежно объяла его сердце, и он, глядя вслед уходящему человеку, чуть слышно пообещал:
— Я постараюсь.
Миха-Лимонад не знал, был ли услышан. Утверждать что-либо наверняка — занятие неблагодарное. Возможно, ему лишь показалось, что тот вздрогнул и на мгновение остановился, словно собирался кивнуть. Возможно, показалось и кое-что другое. Только Миха все пристальней смотрел ему вслед, на спину, но прежде всего — на затылок. То, что он сейчас увидел, не было игрой воображения. Проступившее пятнышко выглядело все более отчетливо и продолжало темнеть.
Лже-Дмитрий...
Миха сглотнул и провел языком по пересохшим губам. Первые еле уловимые изменения, о которых, скорее всего, не догадывается и сам бывший антиквар и директор. Только что на затылке, поросшем сорной больной сединой, выступил темный клок волос. И вот к нему присоединился еще один. Потом проступила целая черная прядь и кокетливо прикрыла ухо. Заплетающиеся, с трудом шагавшие ноги вдруг стали ступать ровно, и каждый следующий шаг казался тверже предыдущего.
Миха посмотрел на кувалду и неожиданно почувствовал заключенную в ней страшную силу и понял, что все произойдет в ближайшие несколько минут.
Он не ошибся. Изменения стали происходить очень быстро. Шаг — и сгорбленное, согнутое в пояснице тело начало распрямляться; еще шаг — безвольно повисшая голова поднялась; при следующем шаге плечи плавно расправились, награждая удаляющуюся фигуру вовсе не старческой осанкой и прибавкой в росте. Человек все еще уходил прочь. А потом, прямо на глазах, начали густеть чернеющие волосы, насыщаться колоритом, отливом воронова крыла, собираясь в аккуратную стрижку с барским чубом, зачесанным назад.
«Когда ты говорил о звере, ты имел в виду вот это?» — подумал Миха, крепче сжимая рукоять кувалды.
Человек вздрогнул. Остановился как вкопанный. Миха физически ощутил его настороженное молчание, словно оно шевелящимися пальцами ощупало его израненную кожу.
— Теперь надо держать крепче, — прошептал Джонсон. — Икс, Икс, ну где же ты?..
Человек начал оборачиваться. Взгляд был холодный и отчужденный. Он увидел кувалду в руках у Михи-Лимонада. Взгляд застыл. Сделался задумчивым, а потом в нем блеснул отсвет какой-то темной проницательности.
— Слизняк, — позволил себе высокомерную догадку Лже-Дмитрий. Его пустой металлический голос словно треснул, а в глазах заплясали искорки. Лже-Дмитрий вернулся другим. Миха не смог бы на вскидку сформулировать, в чем заключалась перемена, но она была разительной. Опасно разительной. — Слизняк... Все ж нагадил напоследок.
В изувеченной утробе Бумера родился чавкающий звук, похожий на работу челюстей; где-то проснулся огромный зверь, и сейчас он жадно облизывался в своем глубоком темном логове.
Миха-Лимонад крепче сжал рукоять кувалды.
— Нет, не силой руки! — услышал он слабеющий голос Джонсона. — Здесь ее нет. Силой сердца, — бабочка вспорхнула и, невесомая, уселась на поврежденном Михином плече, но Лже-Дмитрий ее не видел. — Икс, где же ты? Мое время заканчивается. Икс, ты нам очень нужен...
Застывшее железо безумной скульптуры начало оживать, словно всегда таило внутри себя эту жуткую жизнь и лишь ждало подходящего случая. Лже-Дмитрий не сводил взгляда с кувалды. Верхняя его губа пошевелилась, а рот скривился в ухмылке, обнажая ровные белые зубы:
— Ну, и что, ты думаешь — я не смогу ее забрать?
Где-то очень далеко от этого места вздремнувшая было Юленька внезапно проснулась.
— Бедный, бедный ты мой! — произнесла девушка, вырываясь из липкого кошмарного сна.
«Я только хотел быть моложе», — услышала Юленька его голос. А еще она видела его глаза: больные, невообразимо грустные; он смотрел на нее, и Юленька почувствовала, что, вероятно, эти влажные, как у печальной ночной птицы, глаза больше не его, что они принадлежат какому-то
Юленька поняла, что с Дмитрием Олеговичем случилась беда. И что, скорее всего, она его больше никогда не увидит. Дмитрий Олегович находился сейчас в том странном, невероятном,
Эту химерическую грезу, эту чудовищную версию неверленда Дмитрий Олегович называл Страной чудес. И сейчас он туда ушел, чтобы...
Юленька вдруг поняла, что это за место. Она смотрела во тьму за окнами и чувствовала озноб, подкрадывающийся к спине. Это понимание не просто легло тяжестью на ее сердце, не просто вызвало непереносимую печальную боль.
Оно пугало. Очень сильно пугало.
— Бедный, бедный ты мой! — снова горячо и тоскливо прошептала девушка.
Бабочка, сидевшая на плече Михи-Лимонада, тревожно забила крылышками. Ее сияние начало тускнеть.
Где-то, пока еще очень далеко, во тьме лилового горизонта, родился жуткий вопль, и, томимый жадным голодом, устремился сюда. Что-то начало трещать и крушиться в пересохших ирригационных каналах, вздохами тоски и жажды возвращались голоса пустыни. Послышался царапающий скрежет, на деформированном капоте, разрывая пополам фирменную бляху BMW, проснулся пока еще полуслепой глаз; скрежет перерос в стон раздираемого железа — сетка кровеносных сосудов, спрятанная под искореженными поверхностями Бумера, набухла, и побежали в ней токи, и запульсировало сердцебиение.
Миха плотно сжал губы. Бабочка на его плече притихла.
— Нет, не силой руки, — напоминанием прошелестел голос Джонсона. — Солнцем сердца.