— Я не вещь, — сквозь разбитые губы процедил Митька. — Запомните это, пожалуйста.
— И так понятно, — хмыкнул кассар. — Но на людях это ни в коем случае нельзя показывать. Если не хочешь погубить и себя, и меня, и еще кучу народа.
— Наверное, пока вы мне все не расскажете, я не буду вас слушаться, — стоял на своем Митька. — Я просто не знаю, кому тут верить. И можно ли вообще верить вам.
— Тогда тупик… Я и говорю, что не знаю, как быть. Положимся на судьбу и волю Высоких наших Господ.
— А единянин, которого сегодня убили, не считал их господами, — ухмыльнулся Митька. — И между прочим, я в них тоже не верю. Вы верьте, дело ваше, а я уж так…
— Что, приглянулся единянин? — язвительно поинтересовался Харт-ла-Гир. — Умный дядька, не спорю. Крепкий дядька. Только вот крови такие прольют немерянно. Спасатели… — процедил он сквозь зубы.
— Почему? — удивился Митька. — Он же наоборот, он про любовь говорил, про милосердие, радость…
— Он и сам в это верит, — печально произнес кассар. — Все они верят, и потому их не остановить. Они придут железной волной с севера, эти орды отступника Айлва-ла-мош-Кеурами, брата нашего государя. Ты знаешь, что такое сарграмская конница? Вот лучше и не знай. Только, боюсь, вскоре мы все это увидим. Они придут с именем своего Единого, и разрушат наши храмы, и казнят жрецов, и казнят всех, кто не покорится. А не покорятся многие… мы верны нашим Высоким Господам, мы связаны с ними клятвами и тайнами. Одни отступят, притворятся рабами Единого, дабы сохранить жизнь. Другие встанут на пути отступников с оружием в руках — и погибнут. Их будут жечь, топить в колодцах, кидать в муравьиные ямы, сажать на колья… Ты вот единянина пожалел… А знаешь ли ты, что когда его сподвижники захватят Хилъяу-Тамга, то в старый колодец бросят и старосту, и стражников, и парнишку этого, который заюлил, дескать, шутки ради спрашивал, и деда, который его выдал, и этого, который доказательств просил… — Тогда не надо было казнить единянина, — вставил Митька. — У нас, ну, в нашем мире, говорят: «посеешь ветер — пожнешь бурю».
Пословица вспомнилась кстати — ее любила повторять мама, разглядывая двойки в Митькином дневнике. Типа, не запусти ты математику в пятом классе — был бы сейчас круглым отличником.
— Буря уже идет, — возразил кассар. — Глянь, что в Сарграме делается. Старец Алам, понимаешь, очень любит людей, очень заботится об их вечной жизни… а ради жизни вечной можно и земную подсократить… мечом там, колом, костром.
— Какой еще Алам? — из вежливости спросил Митька. На самом деле ему уже становился в тягость этот разговор. Все равно не разберешься, кто тут прав, кто лев… Единянин говорил — и все его слова так и ложились в душу, прямо какой-то свет разгорался. А кассар сейчас говорит иное — и тоже волей-неволей ему веришь, все звучит как-то очень уж убедительно, веско… Сейчас он знал лишь одно — камень в колодец кидать было нельзя, чья бы правота ни перевесила.
— Алам, — охотно ответил Харт-ла-Гир, — это главный предводитель единян. Вестник, как они его называют. Они все его слушают, и государь Айлва-ла-мош-Кеурами, и солдаты, и чернь, и варвары. Единяне верят, что Алам каждый день разговаривает с этим их Единым, и тот его слушает.
— А по-вашему — это все сказки, про Единого? — на всякий случай уточнил Митька. — Вы сами-то в него верите или не верите?
Кассар долго молчал, вырвал какую-то травинку, пожевал стебель, отбросил…
— Я не знаю, — наконец произнес он глухим, непривычным голосом. — Не знаю, Митика. Я вижу, что есть у единян сила, которую просто оружием и многолюдством не объяснить. Вот и этот старик… Так легко, радостно идти на смерть… Для этого нужно чувствовать чью-то руку. Не знать умом, не предполагать, а именно чувствовать. Что-то же такое должно ему помогать. Да еще и магия… — процедил он сквозь зубы.
— Что магия? — уставился на него Митька.
— Не действует на них магия, — нехотя обронил кассар.
— Как — не действует? А как же тогда в городе, на площади, когда маги этих единян своими посохами пожгли?
— Ну… — замялся Харт-ла-Гир, — может, иногда и действует. Но не всегда и не на всех. А может, безумцы и сами хотели мучительной смерти, и потому не воздвигли незримую стену. Единяне… они ведь странные какие-то. Они так верят в жизнь будущую, вечную, что совершенно безразличны к этой, земной, единственной. Во всяком случае, многие из них.
— А если они правы? — грустно усмехнулся Митька. — Я вон тоже не хочу жить… так… — он сделал ладонью неопределенный жест. — Вот для вас этот мир родной, свой, вы в нем живете, для вас это жизнь, настоящая, единственная. А для меня тут все чужое, и я хочу отсюда… Может, и для них эта жизнь — неправильная, неглавная? Может, они тоже из какого-то другого мира пришли?
— Да что ты, — вяло отмахнулся кассар, — наши они. Местные… А что касаемо тебя… Ты ведь, как я понимаю, вообще ни во что не веришь. Они считают, что после смерти соединятся со своим Господом в некоем царстве любви и света. Они умирают с радостью. А ты? Для тебя после этого, — он выразительно чиркнул себя ребром ладони по горлу, — не будет ни светлого царства, ни темных пещер Великой Госпожи Маулу-кья-нгару. Просто ничего… даже не тьма, не пустота, а вообще ничего… Вот этого я не в силах понять, по-моему, это страшнее всего — и любых земных мучений, и нижних пещер. На твоем месте я бы что есть сил цеплялся за эту жизнь, стремясь продлить ее еще на час, на минуту… ибо после не будет ничего. Вообще ничего. А тебе, похоже, на все плевать.
— Такой вот я пофигист, — проворчал Митька. Последнее слово он, конечно, произнес по-русски, но кассар, похоже, понял.
— Или ты обманываешь сам себя, пытаешься убежать в ничто от своих страхов. Ты просто не понимаешь, что уж лучше страхи, чем «ничто». Ибо ни у кого в жизни не бывают одни лишь страхи. Где страх, там и радость, потому что страх приходит и уходит, как волна, и на смену тоске идет надежда, на смену надежде — страх.
— Все это глупости, — хмуро заметил Митька. — Это я раньше вас боялся. А теперь я тут ничего не боюсь, мне уже все равно.
— Что, и муравьиной ямы не боишься? — прищурился кассар.
Митька поежился.
— Ну, не знаю. Может, немножко еще и боюсь, но все равно это же недолго. Зато потом не будет ни муравьев, не плеток, ничего.
Кассар лишь рукой махнул.
— А, что говорить… Все это пустое. Ладно, будем сейчас твою спину мазать.
Легко, по-кошачьи, поднявшись, он свистом подозвал к себе Искру, порылся в седельной сумке, вынул пузатый флакон, до середины полный какой-то бурой жидкости.
— Ложись на живот, лечиться будем.
13
Еще подходя к дому, Петрушко понял: что-то случилось. Тоскливо засосало под ложечкой, все вокруг подернулось мелкой рябью, на мгновение все показалось глупым и неправильным: высокие елки по обеим сторонам поселковой улицы, кусты черноплодной рябины, тускло мерцающие вдали фонари.
Он резко толкнул калитку, быстро прошел по утрамбованному гравию дорожки на крыльцо. Свет горел…
Настя беззвучно кинулась ему навстречу — и потерянно остановилась, едва не столкнувшись с ним в прихожей. Казалось, она постарела лет на двадцать. Серые, ввалившиеся щеки, изломанная полоска губ, и самое страшное — глаза. Таких глаз у нее давно не было. А еще вернее — не было никогда.
— Ну что, что стряслось? — с ходу выпалил Виктор Михайлович, не тратя лишних слов на приветствие.