второго ствола.
Его клеть стояла на ремонте, и Андрей выходил помогать слесарям-ремонтникам.
– В зоне полный шухер!
Я выглянул из окна. Отсюда видно было здание конторы. У крыльца стояла машина скорой помощи. От вахты быстро шли несколько офицеров. Колыхался толстый живот Баранова – начальника охраны лагеря. За ним семенил наш маленький оперуполномоченный Узелков. Суетились вохровцы, загоняя в мастерские слесарей, которые вышли поглазеть на начальство.
Сигналы отвлекли меня от окна.
Вечером по дороге в лагерь, только и было шепота, что о потрясающем событии.
Алексей Алексеевич Ковалев остановил ассенизатора, который нес парашу, набрал из нее большую банку, зашел в кабинет Волкова и выплеснул содержимое ему в лицо.
Ковалева, естественно, связали и отвезли в лагерь.
А Волков, облитый дерьмом, продолжал сидеть за письменным столом.
Вся контора – и заключенные и вольнонаемные хохотали. К Волкову никто не входил, пока не явилось высокое начальство.
Вызвали карету скорой помощи. Санитары, зажимая носы, посадили в нее товарища Волкова и увезли с шахты.
Кабинет было велено вымыть хлоркой.
Заключенные повеселились, но к вечеру притихли. Привыкли к тому, что всякое ЧП, а тем более такое, должно вызвать усиление режима, новые строгости.
Дважды в БУР к Ковалеву ходила капитан Надеждинская – начальник лагерной санчасти – с вызванными из Центральной больницы психиатрами. Однако, как мы позже узнали, невменяемым Ковалев признан не был.
О чрезвычайном происшествии сообщили в Москву, и оттуда последовал приказ немедленно отправить Волкова в распоряжение отдела кадров Гулага. Оставаться ему в нашем лагере после такого события было и вправду не очень хорошо.
А в отношении Ковалева, как ни странно, не последовало решительно никаких указаний.
Между тем его поступок вызвал у местного начальства неожиданную реакцию: сочувствие. Поняли, что перегнули палку. Своим безумным поступком, отчаянностью, с какой он защищал свое достоинство, Ковалев завоевал общие симпатии. Да и Волкова все недолюбливали.
Велено было выпустить Ковалева из БУРа, больше не трогать и восстановить на прежней работе.
И возвращение Алексея Алексеевича к самой грязной, самой, казалось бы, унизительной работе ассенизатора было его торжеством и праздником всего нашего лагеря.
Утром, при свете фонарей, я увидел его на разводе, у вахты. Все заключенные, и надзиратели, и конвоиры улыбались ему, подмигивали, кивали головой.
Грубая, лагерная одежда подчеркивала одухотворенность иконописного лица, необычайную красоту этого обреченного человека.
Несчастный случай
В этот день Андрей Бубекин был очень расстроен. Он получил накануне письмо из дому и подошел ко мне на разводе – дал почитать.
«Дорогой наш сын Андрей Петрович, – было там сказано, – я ходила к прокурору Сашке Кудрявцеву, чтобы тебе дали жить в Одессе, когда ты выйдешь. Но он только посмеялся с меня. Я, говорю, одинокая женщина, вы же, Саша, его товарищ, вы же, говорю, Саша, знаете, что Андрюшу взяли за ничего. А он говорит: не смешите меня, мамаша, об вернуться не может быть и речи. Вы, говорит, мамаша, не имеет понятия за время. Я говорю: я хочу повидать перед смертью свое дите. Вы же стали, говорю, Саша, такой крупный начальник, неужели у вас нет жалости к женщине? А он: оставьте, говорит, мамаша, этих мыслей. Андрей поедет, где Макар телят не гонял, и сам наш вождь и учитель товарищ Сталин это не отменит. Я, жаль, не напомнила этому паршивцу, что когда-то имела его перед собой плакать на коленях, когда он воровал у меня сливы на базаре и я его таскала за длинные уши по всему ряду. А больше ничего нового. У нас на Дальницкой обратно открыли булочную. А ты не горюй, сыночек, я, как ложусь спать, каждый вечер молюсь господу богу нашему Иисусу Христу, чтобы они все подохли, кто тебя обидел, чтобы им глаза повылазили, чтобы они кровью харкали, кто тебя обидел, и бог даст так и будет. Твоя родная мать Шура Бубекина».
Такие письма обычно до заключенных не доходили. Но с тех пор как в лагерную цензуру, мимо которой нас каждый день проводят на работу, набрали девочек с десятью классами, такой брак стал частым явлением. Девчонки целыми днями сидят, болтают, смотрятся в зеркальца и хихикают – мы постоянно видим их такими через окна. У них есть, конечно, норма: проверить столько-то писем в день. Норма не малая. Без опыта ее и не выполнишь. Читай тысячи строк, разбирай почерка – тут и голова заболит. Поэтому девчонки откроют письмо, взглянут на первую строку и, решив, что ничего тут, наверное, крамольного нет, пропустят. А чтобы создать видимость работы, не читая, задерживают каждый день по несколько писем. Вот норма и выполнена.
Опытный лагерный цензор тоже не читает, конечно, подряд письма. Но у него выработан нюх, и он почти безошибочно задерживает именно те письма, где есть что-нибудь недозволенное.
Письмо, полученное Андреем, было типичным цензорским браком. Ничего нового оно ему, впрочем, не сообщало. Он сам знал, что после лагеря, если его выпустят, попадет в ссылку на вечные времена и о возвращении в Одессу не может быть и речи.
Тем не менее письмо его очень расстроило. Вспомнился родной город, друзья, девчата, море. По дороге на шахту Андрей молчал, шел, опустив голову, и вздыхал.
А теперь, чтобы понятно было дальнейшее, нужно объяснить, в чем заключалась работа Андрея и как устроен копер второго ствола.