Страсти на заседании разгорелись до последней крайности.
Ораторы, едва различимые в сизом табачном тумане, кричали и перебивали друг друга.
Из окон правления на улицу валил до того густой табачный дым, что прохожие останавливались, раздумывая – не вызвать ли пожарную дружину.
К вечеру ораторы выдохлись, устали. Сидели, тяжело дыша, и спокойно согласились с мудрым решением: объявить выговор обоим – Слепцову за то, что бросил дирижерскую палочку и прервал спектакль, Ткачу – за то, что сыграл такое.
Кроме того, назначили внеочередные перевыборы месткома на следующий же день.
И тут, на этом перевыборном собрании, произошел еще один конфуз.
После оглашения списка кандидатов в местком один из музыкантов предложил внести дополнительно кандидатуру бывшего председателя – товарища Ткача, которого, естественно, в списке не было.
Внесли.
При голосовании оказалось, что именно Ткач получил абсолютное большинство. Против была поднята только одна рука – дирижера Слепцова.
С Робкой ни на правлении, ни на перевыборном собрании не поздоровался ни один человек.
Презрение коллектива, косвенные реплики о предательстве… А тут еще начинались репетиции новой оперы, и с кем же? Со Слепцовым, который почему-то тоже стал его врагом. И главное, самое главное… Ведь встретится же он когда-нибудь с Викой…
В ячейке, где Робка рассказал свою историю, грузчики посоветовали ему послать подальше и оркестрантов и Слепцова. И даже уточнили – куда именно послать.
Но легко было им говорить…
О Вике он, конечно, умолчал.
И однажды, когда Робка в самом мрачном настроении подходил к дому, стараясь не смотреть по сторонам, его окликнул голос с неба:
– Ты что же это, ушастик, людей не замечаешь?
Робка поднял голову.
Там, высоко-высоко, на фоне ослепительно белых облаков, сидела на кончике доски, поджав под себя ноги, Вика – Подожди меня, – крикнула она.
Замерев от страха, Робка следил за тем, как она гибко поднялась, качнулась на пружинящей доске и скрылась в окно.
Робка вошел во двор.
Через минуту туда же выбежала Вика и протянула руку. В другой руке у нее был зажат платочек.
– Ну, здравствуй, что ли… – Она звонко рассмеялась – уж очень глупый был у Робки вид. – Давай лапу, чудак.
Робка протянул руку, и его как током ударило прикосновение к Викиной ладони.
– Пошатаемся? – предложила она.
И, как была, в тапочках, в старом ситцевом сарафанчике, пошла к воротам. Робка – все еще потрясенный – за ней.
То был яркий летний день. По-южному неторопливо гуляли люди.
Даже среди разряженных нэпманских женщин Вика, в своем сарафанчике, выглядела так, что мужчины оглядывались ей вслед, хотя на этот раз она шла скромно и не виляла бедрами.
Робка с изумлением смотрел на нее. То была Вика и не Вика.
Они спустились по крутой улочке к морю и шли по берегу.
Вика впервые говорила без подначек и насмешек – вполне дружески, она сказала, что ее отец простил Робку и считает, что он поступил честно, как настоящий комсомолец.
Робка улыбался. Подавленность и тревога, которые в последние дни угнетали его, теперь отпускали, освобождали…
Он с удивлением заметил, как весело светит солнце, как радостно бьются о берег маленькие волны, какие все хорошие люди идут навстречу.
Вика сбросила тапочки и пошла по воде. И Робка, следуя ее примеру, снял свои стоптанные сандалии, закатал брюки до колен и ступил в теплую воду.
Он громко засмеялся.
– Ты чего? – спросила Вика.
– Так. Ничего.
На самом же деле это было не «ничего», а настоящее счастье шлепать вот так, вместе с Викой, по пенистой кромке воды, идти за Викой, смотреть на нее…
– Послушай, Робка, что это за тип, про которого ты рассказываешь? Ну, за которого тебя все время кроют…
– Это Шарль Фурье, великий утопист.
– Ну, что там за петрушку он придумал…