Никон, как скоро лично составил себе убеждение о неправоте некоторых московских чинов и обрядов, считал своею священною обязанностию немедленно исправить их, чтобы ради их совсем не замутилось на Руси истинное благочестие, при чем он искренно верил, что приводя русский обряд в полное соответствие с тогдашним греческим, он тем самым производит крайне важную и прямо необходимую в интересах православие реформу, и производит ее так, что его реформа не есть изменение или переделка старого, а только реставрация, восстановление в прежнем виде того, что по тем или другим причинам изменено было русскими в позднейшее время. С другой стороны, если бы Никон усвоил истинный смысл ответной грамоты патриарха Паисия и стал бы действовать в ее духе, то ему пришлось бы ограничить свою церковную реформу только исправлением русских богослужебных книг, поскольку в них вкрались ошибки и погрешности, темные непонятные выражения и т. под.; пришлось бы вычеркнуть из своей реформаторской программы все, что относилось к перестройке и переделке русских церковных чинов и обрядов по тогдашнему греческому образцу, так как, поучали его из Константинополя, «не следует нам и теперь думать, будто извращается наша православная вера, если кто-нибудь имеет чинопоследование, несколько отличающееся в вещах, которые не принадлежать к числу существенных и членов веры: лишь бы соглашался в важных и главных с кафолическою церковию». Но Никон уже слишком далеко зашел в своей реформаторской деятельности, и на всякое отступление от спешно намеченной и очень спешно проводимой им программы реформ, смотрел как на свое личное поражение, как на умаление престижа своей патриаршей власти, к которой он всегда относился крайне ревниво. Это значило бы доставить торжество его врагам, которые, уже с самого начала, так резко настойчиво указывали на несостоятельность его реформы, это значило бы признать правоту и справедливость их заносчивых нападений на него, значило бы сознаться, что его противники понимали дело гораздо лучше и вернее его — Никона. Но это было выше сил Никона Он, никогда не любил сознаваться в своих ошибках, у него всегда были виноваты другие, а сам он во всем и всегда оказывался правым. Тем более, конечно, он не мог признаться в своих ошибках в то время, когда пред ним преклонялось все, когда он буквально царил и в церкви и в государстве, когда рядом с ним и государево имя стало мало слышно. Поэтому вполне естественно было, что Никон или вовсе не придал никакого значения грамоте константинопольского патриарха Паисия, или же придал ей совершенно не то значение, какое бы она должна была иметь для него. Следствием такого положения дел было то, что Никон проявил более готовности слушать не тех, кто сдерживал и охлаждал его реформаторский пыл, а тех, кто поощрял его и поддерживал на излюбленном пути. За поощрителями дело не стало, они были под рукой у Никона, готовы были оказать всякую послугу всемогущему патриарху.
Антиохийский патриарх Макарий, постоянно поощрявший Никона на проведете в русской церкви обрядовых реформ, уже ранее одобрил крутую расправу Никона с иконами франкского письма и, тоже в угоду Никону, ранее торжественно заявил в Московском Успенском соборов, что для крестного знамения следует употреблять не двоеперстное — русское, а троеперстное греческое перстосложение. Но выслуга Макария перед Никоном этим не ограничилась:
В память св. Мелетия антиохийского (12 февраля) того же 1656 года Никон, после службы в Чудове монастыре, в присутствии царя, синклита и множества народа, прочел из пролога известное сказание о св. Мелетии антиохийском, на которое обыкновенно ссылались русские в защиту употребляемого ими двоеперстия, и обратясь к Макарию, спросил его, как. следует понимать это сказание? В ответ на это Макарий торжественно, в слух всех возгласил: «мужие всего православие, слышите: аз преемник и наследник сего св. Мелетия престолу; вам известно, яко сей. Мелетий три первые персты разлучены показа друг от друга, от них же и знамения не быть; ты же паки три соедини, ими же и знамение показа. И аще кто сими треми персты на лице своем образ креста не изобразует, но имать творити два последния соединяя с великим пальцем, да два великосредняя простерта имети, и тем образ креста изображати, таковый арменоподражатель есть, арменове бо тако изображают на себе крест». Из этого торжественного всенародного заявлетя заезжего в Москву патриарха — милостынесобирателя — русский народ получил о себе совершенно неожиданное сведение, что он крестится еретически, по-армянски. Это поразительное открытие, конечно, должно было крайне смутить и изумить всех благочестивых русских людей, доселе знаменовавших себя в крестном знамении двоеперстно т. е., как оказалось, по-армянски. Но Никон не давал времени одуматься русскому благочестивому человеку, поразмыслить о том, что это теперь творится на Москве, — он приготовил для, него еще более поразительное зрелище.
Спустя двенадцать дней после памятного для народа праздника в день св. Мелетия антиохийского, наступила так называемая неделя православие. На этот раз торжественная служба совершалась в Успенском соборе, на ней присутствовал царь со всем синклитом, стечете народа было громадное. Когда начался известный обряд православия, два приехавших в Москву с востока патриарха: антиохийский Макарий и сербский Гавриил, да еще приезжий греческий никейский митрополит Григорий, стали пред царем, и его, синклитом, пред всем служившим духовенством и бывшим в соборе народом, и Макарий антиохийский, сложив три первые перста и показывая их, воскликнул: «сими тремя первыми великими персты всякому православному христианину подобает изображати на лице своем крестное изображение; а иже кто по феодоритову писанию и ложному преданию творит, той проклят есть». За Макарием тоже проклятие на двоеперстников повторили сербский патриарх Гавриил и никейский митрополит Григорий.
Так торжественно пришлые иностранцы прокляли в Москве всех крестящихся двумя перстами. А между тем двоеперстником был тогда весь русский народ, все русские, может быть за самыми ничтожными исключениями, крестились дотоле двумя перстами, и не только в данное время, но так крестились их предки и между ними всем ведомые и чудесами прославленные угодники Божии. Что же это значит, невольно думали русские, что в Московском Успенском собор, этой национальной Московской святыне, которая есть «всего государства мати всем церквам», пришлые случайные чужеземцы торжественно предавали анафеме никого другого, как самих русских, их почивших предков и чуть не самых русских угодников Божиих? Что это значит, что убогие пришлецы-милостынесобиратели, явившиеся в Москву молить русских о подаянии или о приют, решаются так торжественно в присутствии царя, патриарха и народа позорить русских, их виковую святую старину, издеваются над их благочестием, доселе еще никем не похуленным? Под угрозой церковного проклятия велят пришлые чужеземцы креститься русскому не так, как крестились его предки и самые русские угодники Божии; но кому должен был более доверять благочестиво, в преданности своей церкви воспитанный русский: голословному ли заявлению подозрительных пришельцев, или голосу своей церкви, которая устами целого собора изрекла: «иже кто не знаменается двема персты, яко же и Христос, да есть проклят?» Напрасно было говорить русскому о подложности слова Феодорита, о неправильности в сказании русского пролога о св. Мелетии, напрасно было ему указывать на двоеперстие, как еретическое армянское перстосложение, — ему достаточно было в этом случае только посмотреть на лики своих русских великих угодников, которыми так богата русская церковь, ради молитв которых крепло и ширилось русское царство, чтобы вполне и окончательно убедиться, что двоеперстие не армянская ересь, а правое, вполне православное перстосложение, доказанное несомненною святостию лиц, его употреблявших: лики угодников Божиих, вот это, а не какие-либо сказания, прежде всего и главным образом убеждали русского в правоте его двоеперстия. Странно было бы не то, что русский стойко стал за свое перстосложение, а то, если бы он, несмотря на определенный и ясный соборный голос своей церкви, несмотря на вековую святую старину, вдруг бы без всякого колебания бросил свое родное и принял чужеземное только потому, что какие-то пришлецы приказывают ему это. Только одного не мог взять в толк русский человек: что же это значить, что патриарх дает волю каким-то пришлецам в самом чтимом московском храме произносить всенародно хулы на русское благочестие, на самих русских чудотворцев, нетленно почиваюших в этом самом храме? Очевидно правду говорят про патриарха, что он действительно отступник от православие, разоритель истинного русского благочестия, что он, сговорившись с отступниками греками, хочет и на Руси искоренить правую веру, — иначе нельзя и объяснить происходящее теперь на Москве.
В силу указанных обстоятельств анафема на двуперстников, так торжественно произнесенная в