Про ребенка своего так вроде нескромно говорить, но я знала, что она не будет цепляться и бороться за лучшее место, видя, сколько вокруг малышей.
Представьте: сидим мы как-то с подружками, болтаем, обсуждаем кого-то — ну, как это женщины умеют делать, смеемся. Вдруг из соседней комнаты тихо выходит дочка и, качая головой, так с укоризной: «Мама, ну как тебе не стыдно сплетничать…» Мы с подругами чуть языки не проглотили, так неожиданно это было. И неловко, знаете, получается, что ребенок выше тебя, умнее… Я как-то растерялась, и единственное, что смогла сообразить, это сказать ей:
— Как ты, ребенок, можешь вмешиваться, когда взрослые разговаривают!
Она тихо так ответила:
— Я не ребенок, я прежде всего человек!
И ушла. А мы остались сидеть какие-то пристыженные.
Что вы, мне до нее далеко было… Когда она увидела, сколько детей вокруг, скольким придется погибнуть, я уверена — она выбрала бы самое опасное место. Отсадила бы какого-нибудь ребенка и села бы туда сама. В этом была ее суть, ее глубина, понимаете? В этой волчьей стае, в этой толпе она бы не стала биться за свою жизнь. Для нее, я уверена, такой вопрос вообще не стоял: бороться ли за себя, когда рядом столько малышей было…
Когда мне потом сказали, что она с девочками-подружками (святая троица наша — Светка Цой, Эмма Хаева и наша Азка) уселась под самым кольцом, я ничуть не удивилась.
Я слишком хорошо знаю мою девочку.
Третьего сентября мы все поняли, что что-то будет. С утра началось какое-то странное движение, снайперы занимали свои позиции, проверяли точки, с которых лучше стрелять. Очень остро чувствовалось начало подготовки к чему-то.
Я хорошо помню тот первый взрыв. Мы стояли во дворе… И вдруг!.. Сердце ухнуло вслед за взрывом. И — крик. Какой-то жуткий женский крик… Побежали дети.
Мне так врезалась в память девочка… Она бежала со стороны школы: форма спущена до пояса, и голая, но уже оформившаяся грудь… Мы все тогда были какие-то оглушенные, ненормальные, бегали, помогали бежавшим со стороны школы детям… Мы были уверены, что все освободились.
Такое напряжение было, и вдруг этим взрывом словно плотину прорвало, облегчение настало. Мы были уверены, что она скоро прибежит домой. Но ее и к вечеру не было… Тогда мы стали искать ее по больницам. Такое радостно-тревожное возбуждение было: сейчас, наконец-то мы ее увидим! А потом…
Саша, как мы попали в морг? Вот и я не помню, как мы около морга оказались. Но я помню, как мы были впечатлены тем, сколько людей здесь было, казалось, что весь город тут. «Что они здесь делают?» — Я дергала Сашу за рукав и пыталась увидеть его глаза, как будто в них должна быть какая-то надежда, какой-то ответ. А потом мы увидели две огромные машины-рефрижератора, которые въехали во двор морга. Это были тела наших детей. Я была так поражена, у меня подкосились ноги…
Такой масштаб! Эти огромные машины, набитые сгоревшими телами. Мы зашли в морг… В ряд тела детей. На улице штабелями лежали. Накрытые черным полиэтиленом. «Саша, что они здесь делают?» — Смотрю на него, а он уже лицо руками закрыл и плачет. Плечи дрожат, весь дрожит…
Невозможно это описать… Таких слов еще никто не придумал. Как передать то, что мы видели? Как передать то, что мы чувствовали? Открываешь краешек: мальчик. Закрываешь, идешь дальше. Открываешь: женщина. Закрываешь, идешь дальше. Открыли одно тело, Саша говорит: мальчик. Врач, стоящий рядом, качает головой: это не мальчик, это девочка. Представляете?.. Все вывернуто, распухло, почернело от пепла.
До сих пор эти слова звенят в ушах: «Мальчик? Нет — девочка». Вот во что превратилась наша жизнь… Каждый день мы шли в морг…
Мы искали ее день за днем, день за днем…
«Мальчик? Нет — девочка»…
В морге ее не было… Очень многие родители не находили своих детей в морге. Сходили с ума: среди живых нет, и среди мертвых нет…
Мы же не знали, что трупы наших детей тогда прятали. Выдавали дозированно. Чтобы в прессу не просочилось, сколько на самом деле они их сожгли. Порциями, понемножку, растягивали этот кошмар, этот ад на месяцы. Трупы они прятали в вагонах-рефрижераторах… Такой вот поезд смерти стоял у нас на железнодорожном вокзале, но мы тогда еще ничего не знали о его существовании…
Потом, когда прошел первый черед похорон, когда разъехались чиновники и журналисты, — вот тогда мы узнали об этих вагонах…
В них и были наши дети — не с нами, не в земле, не на небе… На товарной железнодорожной станции…
Днем тела выкладывали на товарном дворе, вечером складывали обратно. Обуглившиеся, сгоревшие почти дотла, без лица и без пола… Ошметки сгоревшего мяса. Днем они лежали под солнцем, под дождем, а вечером их скидывали в холодильник. Они оттаивали, а потом вновь замораживались… В них кишели черви… За что, за что нас всех так унизили?! Так наказали?! За что они измывались над нами и нашими детьми уже и после того, как убили их, нас?
Вам, наверное, неприятно слушать эти вещи, но иначе невозможно понять масштаб того, что случилось.
Представьте, что чувствовали мы, вынужденные пройти через все круги ада, для того чтобы забрать своего ребенка… не домой, на кладбище!
Мы искали Азу три месяца… Три месяца я носила цветы к этому вагону-рефрижератору… Плакала и просила у нее прощения, за то, что до сих пор не могу ее найти.
Как мы все виноваты перед этими детьми… Как будем искупать свою вину перед ними?..
Потом мы не выдержали, взбунтовались: куда она могла подеваться? И много таких родителей было, которые не находили своих детей. И тогда было принято решение о проведении ДНК-экспертизы. Все родители сдавали свою кровь, а в ростовской судмедлаборатории проводили исследование. Мы с мужем сдали кровь, ожидали решения, когда Аза мне приснилась.
— Где ты, мы не можем тебя найти! — кричу я ей.
А она так грустно посмотрела на меня.
— Я же за стенкой, мама…
Приходят результаты из Ростова, и выясняется, что Азу похоронили наши соседи. Выходишь из подъезда — и их лоджия справа; вправду — через стенку получается. Они свою девочку с нашей перепутали.
Мы так были рады, что нашли ее! Плакали от счастья. Мы похожи на ненормальных, да? Как можно радоваться сгоревшему, искалеченному ребенку, которого тебе выдают в закрытом гробу? А мы так радовались! Потому что она вернулась к нам! Даже такой…
Мы живем тем, что встречаемся с ней на кладбище. Тем, что перечитываем ее стихи. У нас в доме тишина. Вечерами я достаю фотоальбом. Первые дни после похорон я жила только ее фотографиями, этими снимками, они на какие-то мгновения возвращали мне ее.
Перебираю ее тетрадки, книжки. Она любила Джека Лондона, «Белый клык». Я разговариваю с ней… Стою у окна и смотрю на дорожку, по которой она ушла в школу…
Все кончено… Детей у нас больше не будет.
Муж так и сказал: «Это значит: предать ее, и всю нашу жизнь прошлую предать».
А ведь мы были так счастливы…
Знаете, невыносимо, когда утром встаешь, идешь в ванную и не видишь ее зубную щетку в стаканчике. Заходишь на кухню, ставишь чайник, а на полочке ее кружка стоит. По-прежнему ждешь, представляете, полгода прошло, а все ждешь, ждешь — смеха ее, ее шагов. Но она никогда, представляете — никогда! — не зайдет больше сюда, не нальет себе чаю и не спросит меня: «Мамочка, что же ты грустишь?»
Вы вот спрашиваете, в чем смысл жизни, а я не знаю, что вам ответить. Саша, ты знаешь, ради чего живешь? И я не знаю… Из нас вынули жизнь. Сегодня надо поехать на кладбище, поменять фотографию: ночью выпал снег, так зябко на улице, а она на фотографии в летней майке. Бедная, она же совсем замерзла поди — на ветру, под снегом и дождем…