растерялись.
Самолеты теперь уже совсем близко. Похоже, вот-вот зацепят деревья. Они выстроились гуськом, в очередь, грохот невероятный. Лошади встают на дыбы, ржут. Вдруг какой-то солдатик стискивает мне руку. Он что-то кричит, вытаращив глаза. Никто его не слышит, шум самолетов все заглушает. Орет мне в ухо:
— Черти! Это же итальяшки!
— Ну да, ну и что?
Он трясет людей вокруг себя, орет им в ухо:
— Это же итальяшки, черт возьми! Итальянцы! Залегай, к ядреной фене! Залегай!
Вообще-то, действительно, итальяшки. Я и забыл. Все забыли. Это произошло так быстро, мы уже пережили столько несчастий, что забыли одну деталь: Италия объявила войну Франции. «Удар в спину!», — объявила «Пари суар». Вообще-то Муссолини выжидал десять месяцев, ждал, пока фронт будет прорван и Франция окажется на коленях, чтобы как следует врезать. Поэтому-то на нас и стали смотреть искоса, на нас, то есть на итальяшек парижских пригородов, но вообще-то не настолько, как можно было бы ожидать. Насмешливые намеки, стычки в бистро, ругательные надписи на стенах наших халуп, но все-таки обошлось без погромов, без поджогов итальянских кварталов, чего опасались скулящие бабы, неутомимо перебирая четки за закрытыми ставнями. На них, на французов, обрушился сразу такой ком, и сразу со стольких сторон, что они уже не различали отдельных ударов, как все еще держится на ногах боксер, насмерть сраженный нокаутом.
Итальянцы — наши враги. Итальяшка приравнивается к бошу. Это как-то не вяжется. Ухо режет. Надо сделать над собой усилие, даже насилие над своим естеством, чтобы действительно осознать. Те хохмачи, которые играют в посудное побоище над нашими головами, с их теперь уже различимым зелено-бело- красным, не могут же, в самом деле, держать на нас зло, это все же не зверский тевтонец{35}, они же здесь только, чтобы отметиться, правда, стоит ли принимать это всерьез?
Так они и уходят гуськом, и вскоре пропали за горизонтом. Люди глядят друг на друга с облегчением. Подшучиваем над солдатиком-паникером. Смотри-ка, они возвращаются!
Высоко-высоко, в голубизне неба, треугольником, как дикие гуси, они снова проходят в обратном направлении и исчезают вдали, за нашей спиной, слышно, как один за другим пикируют, и вот опять возвращаются, чтобы еще разочек пролететь над дорогой, почти коснуться деревьев в грохоте своего наглого веселья. Мы уже не дрейфим. Даже смеемся над ними: «Эй, макаронники!», «Мандолины!», «Струсили!», «Болонки бошей!»
Бабах! В моей голове — взрыв. Прямо над моим ухом тот самый солдатик пальнул из винтовки. Мог бы предупредить хотя бы, мудак. Другой делает то же самое. Все, кто не побросал еще своих берданок, начинают палить по самолетам. А один, с пулеметом, ложится на спину, его напарник удерживает хреновину вертикально, и давай: «Така-така-так», — как на гулянье!
— Давай, ребята! Огонь напропалую! Хоть одного из этих педерастов собьем!
Завелись, как блохи. Даже папашки в штатском начали собирать винтовки в кювете и постреливать в воздух. Даже пацаны. Один ревет, наполовину оглох: отдачей приклада ему долбануло в щеку. Женщины, обеспокоенные пальбой, на всякий случай удаляются от дороги, в почти созревшую пшеницу, таща за собой сопляков.
Самолеты исчезли, снова проглоченные горизонтом. И возвращаются. Но на этот раз их головной пикирует прямо на нас, выходит на уровне листвы, идет вдоль дороги, горизонтально. Маленькие огоньки пламени мигают впереди его низких крыльев. Така-така-так…
Вот сволочь! Стреляет! По нам стреляет! Из пулеметов! Рядом со мной большое дерево, ныряю за его ствол, не выпуская своего велика, зарываюсь носом в траву, вдавливаю изо всех сил лицо в землю, хотел бы весь погрузиться в нее. Самолет поднимается вдоль дороги, спокойно обстреливает колонну в обратном направлении. Другой сразу подваливает, ныряет, така-така-так, удаляется, еще один, еще один…
Сперва — оцепенение. А теперь уже стоит вопль. Бойня. Совсем рядом с нашим домом, на Большой улице, — лавка колбасника. Колет свиней сам, в своем дворе, я слышу их визг, когда он режет. Визг жуткий, от него я дрожу и всхлипываю, и изо всех сил, с головой под одеялом, хочется смерти всего на свете. Тот визг, когда вдруг свинья понимает. Вопль бешеный, когда, со вспоротым брюхом, видит, как вытекают кишки. Десять секунд назад — десять секунд! — ты был жив, цел, работал на ять, и вот уже твой живот вспорот, говно и кровь кипят, вот уже из твоей ляжки брызжет красный фонтан посреди осколков разбитой кости, — тебе даже не больно, еще не больно, воротит тебя чистый ужас, ты оцепенел как молнией пораженный, тебе не верится, неправда, не может быть, всего ведь десять секунд, одну секунду назад ты был здесь, все же было в порядке, крепкий как дуб…
Вру-умм… Така-така-так… Время тянется. Они проходят еще и еще. Несколько психопатов продолжают разряжать свои берданки в мужественных рыцарей Дуче{36} … Ну, наконец-то! Последний уже удаляется. Приоткрываю я один глаз. Вопят раненые. Вяло стонут умирающие. Волосы встают дыбом. Есть убитые? Убитые есть. В метре от меня какой-то мужик с кровоточащей спиной лежит неподвижно. Протягиваю руку, не решаясь к нему притронуться. Жена его трясет, зовет, не хочет поверить:
— Виктор! Виктор!
Какой-то солдатик осторожно переворачивает Виктора на спину, прикладывает ухо к его груди, всматривается в его глаз. Пожимает плечами. Как можно нежнее:
— Он убит, мадам.
Глаза женщины увеличиваются, рот раскрывается, она застывает на несколько секунд, потом начинает вопить. Вместе с солдатиком мы берем ее каждый за руку, — не очень знаем, что делать, но она вырывается, смотрит на своего Виктора, снова вопит звериным воплем. Куда же мы попали, черт побери? Что с нами стало?
Кора того дерева, за которым я прижался к земле, прорезана двумя глубокими бороздами. Полоснуло совсем рядом! Кто-то сказал, что слышно, как свистят пули? А я ничего не слышал.
В конце концов, бойня умеренная: трое убитых, примерно пятнадцать раненых, прострелены чемоданы. Несколько лошадей тоже, однако скотина не в счет. Целятся они, эти итальяшки, как сапожники.
Так вот оно, свершилось. Мои первые трупы. Я никогда еще не видал трупов.
Немур. На главной улице — метро в час пик. Железные шторы опущены, город мертв. Сжимает между своими немыми фасадами кипение Северной Франции, которая впадает в Южную, как песок в песочных часах. Неожиданность: открытая булочная. Продает хлеб! Жуткая толпа опустошает лавчонку, дикие драки, чтобы пробиться к прилавку. По одному батону в одни руки. Булочница с красивым пучком аккуратно отсчитывает сдачу. Хозяин, бледный гигант с черными усищами, припудренными мукой, стоит рядом, скрестив руки, грозный, как турок, готовый вмешаться, если что. Неутомимо повторяет:
— Да не толкайтесь же вы! На всех хватит! Скоро еще одна выпечка подоспеет. Ну, потерпите же!
У него деревенский выговор. Я бы и сам бросился в кучу, хлеб мне позарез нужен, опять я как зверь голодный, но если выпущу из рук велик, уж больше не найду его, это точно. Старая дамочка, совсем маленькая, растерянно смотрит на эту бойню. На ней серая, хорошо проутюженная юбка, серая шерстяная кофточка поверх белой блузки с тоненькой золотой цепочкой и крестиком. Черная шляпка торчит на головке. Вот-вот расплачется. Видит, что я на нее уставился. Говорит мне:
— А мне-то хлеб нужен! Как же мне быть, тут все сбесились? После таких бешеных, когда до меня дойдет, и крошек, поди, не останется!
Спрашиваю ее:
— Вы здешняя?
— А как же! Вот уже семьдесят шесть лет, как на белом свете живу и глазами гляжу. Никогда никуда отсюда, милый, не двигалась, никогда в жизни, не сегодня же уезжать! Молодежь вся пустилась в путь, чтобы, мол, не попасть в руки к немцам, но я-то стара для этого. На что им я, бедная старуха, вашим немцам-то? А хлеб мне нужен. И не так мне, как бедному моему старику, ведь он может только молочный суп