при чем.
Вместе с дружками мы время от времени ходим в угловое бистро пожинать очередные небылицы. Сортировщики, шестнадцатилетние пацаны, взятые на работу так же, как и я, в сентябре, — вместе проходили по конкурсу, — заказывают на всех белого сухого вина, как настоящие мужички. Не брезгуя, и я выдуваю, как взрослый, едкое мюскаде, выворачивающее мне кишки кислыми струями. Голова малость кружится, я парю в воздухе, именно так и должно быть, чтобы всласть прочувствовать привкус истории.
В два часа автобуса все нет. Начальник почтового отделения объявляет:
— Те, у кого велосипеды, едут на них. Остальные поездом, если смогут, или пешком. Найдется наверняка машина, которая их подберет.
Ну прямо Бонапарт при Арколе{28}. Он добавляет:
— Пункт сбора — Бордо. Главный почтамт. Постарайтесь держаться все вместе, по возможности.
Чтобы попасть в Бордо, выезжаешь через Версальскую или Орлеанскую заставу, весь вопрос в том, через Пуатье ехать или через Лимож. Обсуждается это довольно долго, — нас восемь таких великов, — проглатывая яичницу с жареной требушиной колбаской все в том же бистро, с мюскаде. Есть тут и за, и против. Поскольку надо в конце концов отчаливать с улицы Меркер, мы вскакиваем в седла, так и не разрешив этот вопрос. Попробуем до площади Республики, а потом спустимся по Севастополю и Сен-Мишель (Мени говорит: «Буль-Миш», — звучит по-студенчески) до Данфер. Там и решим.
Да, но… Едва свернув за угол, осознаем наше горе. К бульвару Вольтера и не подступиться. Машины машинами, оно конечно, но главным образом крестьянские повозки. Запряжены лошадьми, некоторые волами. А некоторые измотанными селянами. И управляет всем кортежем поступь самых медлительных, это само собой! То есть, поступь воловья. Откуда же они все повыползали? Уже некоторое время мы замечаем, как через наши пригороды проходят бельгийцы, французы-северяне, эльзасцы со своими зеркальными шкафами, матрасами, испуганными бабусями, спящими пацанами, курами в клетках, мотающихся между огромными деревянными, скованными железными ободами колесами. К этому мы привыкли, происходит же всякое, где-то там, наверху, на севере, война как-никак… На дорогах они держатся совсем справа, послушненькие, грустненькие. Про них говорят: «Беженцы».
Сегодня утром, когда я проезжал через Венсенскую заставу, они толпились на правой половине окружного бульвара, спускаясь к югу, их обгоняли чесавшие во весь дух по левой стороне проезжей части военные грузовики, набитые солдатней, некоторые даже стояли на подножках или лежали на крыше кабины. На все это я не обращал особого внимания. Вот уж почти год, как продолжается этот цирк, военные обозы идут себе да идут, туда-сюда, уже не разбирают ни правой, ни левой стороны, ни обочины, ни красных светофоров, это они здесь хозяева, не будешь же задираться из-за правил уличного движения, когда речь идет о спасении Отечества. Подкараулил брешь, чтобы хоть втиснуться с великом, и перебрался на ту сторону улицы. Теперь, если припомнить, беженцы тянулись гуще обычного. Гораздо гуще. И вид у них был более усталый, более понурый. Это должно было бы меня навести на мысль.
Ну, раз так — режем напрямик и вылетаем на улицу Шаронн. Она пустая, как в воскресенье утром, нежится еще в постели, лениво извивается под солнцем, как женщина, потягивающаяся ото сна и оголяющая свои волосики под мышками. Пацаны играют в войну. Никак не скажешь, что она здесь, через квартал, война эта.
Ссыпаемся по Шаронн к Бастильке, пересекаем Сену, дальше — спокойными улочками. Из Парижа теперь сочится тревожное ожидание, все более тревожное, но ему все не верится. Сочится также и то лентяйничанье, которое цепляется за все, чтобы бездельничать под синим небом. Погода стоит. Однако…
Однако на севере как будто дела портятся. Синева неба грязнеет. Потом оно становится густо-черным. Странное облако, туго набитое, как перина, карабкается по небосклону, перескакивая сразу через две ступеньки, в два счета проглатывает половину, да так, разогнавшись, скоро его и совсем сожрет. И вот уже эта черная пакость нагоняет солнце. Хана солнцу! Внезапно — сумерки. Птицам страшно. Похоже на смерть Христа, если ты проходил Закон Божий.
Все уставились в небо. Один осведомленный объясняет:
— Взорвали склады с бензином.
Вообще-то воняет. Горящим бензином и жженой шиной. Я хорошо это узнаю, сам палил в Ножанском форту. Хватает запах такой за горло. И вот уже какой-то черный снег падает на нас сверху, мягкий, жирный, противный. Подставишь руку — размазываешь по всей физиономии. Ошарашено смотрим мы друг на друга. Всех этих подробностей сразу не видно, когда думаешь о войне.
— Балуют нас! Как в Шатле{29}, — говорит один мужик.
Это нас разбудило. Шпарим вовсю к югу. Пытаемся наискосок, западнее, к Орлеанской заставе, раз это первая из тех двух, которые нам по пути, взглянуть хоть, на что похожа, а не понравится — возьмем чуть правее, к Версальской.
Куда там! Проспект Италии и пересечь невозможно. Даже не подступиться. Параллельные ему улицы, улицы бедноты XIII-го округа, плотно забиты народом, от стены до стены. Одни — пустые, как смерть, другие — плотно набитые, хоть лопни, никогда наперед не знаешь. На этот раз драпают парижане парижские. Да, массой! Небось этот адский дым поддал им жару. И они рванули. Но эти уже везут не зеркальные шкафы на воловьих повозках, а торшеры от
И речи не может быть, чтобы достичь Орлеанской. Уж дай нам Бог выбраться хотя бы через Итальянскую…
В конце концов, выбрались через Берси. И то благодаря нашим великам. Втерлись в людскую магму. Рулили прямо по тротуарам. Через заставу Берси не так уж и прямо в Бордо. Эта застава отбрасывает нас совсем к востоку, то есть в лапы к бошам, прямым ходом. Наверно, поэтому здесь и было не так запружено. Ну ладно, увидим. Хорошо хоть, что вырвались из этого котла дьявола. Как только станет яснее, срежем к юго-западу поперечными.
И вот я снова жму педали по этой проклятой дороге № 5, по той самой, по которой три года назад мы с Жожо Вапаем отправились в поисках приключений.
Переживаю все заново. Пейзаж не изменился, только сейчас все в зелени, все цветет, а тогда все слезилось в ледяной слякоти. Только сейчас на дорожном полотне довольно людно.
Целыми семьями прилепившиеся к асфальту, как к мухоловочной ленте, вкушают они свою Голгофу. Солнце шпарит напропалую, эта середина июня выдает себя за пятнадцатое августа, полированные черные кузова «ситроэнов» и «розенгартов»{31}, выезжаемых только по выходным, обжигают пальцы, если на них обопрешься, вялые головы свисают с дверец, рты зияют, языки оштукатуриваются пылью. Деревенские, там, на верху своих повозок, тихо покачиваются с растерянным видом. Бабуси в серых бумазейных чулочках, водруженные на кучу матрасов, венчающих нагромождение скарба, с деревянными лицами, навощенными щечками, клубком морщин, зверски затянутых в крохотный пучок, туго-туго, бесцветными своими глазами созерцают все бедствие. Ох, как бы они предпочли лучше уж умереть, чем снова увидеть такое! Крестьянские дворняжки натягивают веревочные поводки. Куры, придавленные страхом, набитые в единый блок перьев, в клетке между стонущими осями, дохнут от жажды одна за другой, клюв разинут, глаз потух. Съедят их вечером, на ночевке. Нужна на самом деле война, чтобы французский крестьянин питался курами в будни.
Толстый папаша в костюмной паре шарахается из стороны в сторону на своем велосипеде. Соскакивает одной ногой на землю, пытается задрать другую, чтобы высвободиться из рамы, но прежде, чем это ему удается, сползает всей своей тушей набок, прямо с великом между ляжек. Синюшный, с выпученными глазами. Мокрый носовой платок, завязанный по углам и покрывающий его голый череп, дымится. Его оттаскивают на обочину, стараясь уберечь от лошадиных копыт.
Все завязло. Что-то впереди застопорилось, чудовище со стотысячной головой продвигается все медленней, как будто кто-то нажал на гигантский тормоз. Давление сзади растет, дорога кишит насколько хватает глаз, хром и стекло дико поблескивают, гудки внезапно рычат, сигнальные рожки с резиновой