навозная, так это Англия, и все такое… В итоге проглотили они и Эльзас, и Лотарингию, также как и Вильгельмы, и Бисмарки, и Карлы Пятые, как все эти королевичи, которые выигрывали себе в войны провинции, война ведь — это как покер для королей. Разом я отделяюсь от месива пропаганд, врубаюсь в историю Франции. Вижу, как точки-тире перемещаются на цветных картах, вижу, как розовая Германия уже оттяпала здоровый угол лиловой Франции, и вот уж одно плечо у нее ниже другого — выглядит она по- дурацки, вроде как однорукий с пустым рукавом, сразу видно, что-то не то, не хватает чего-то, и это и есть настоящее доказательство того, что Эльзас-Лотарингия — французская, — стоит только взглянуть на карту Франции, чтобы это вас осенило, фрицы просто не могут выиграть войну, а если и могут, то ненадолго, нельзя же против законов природы. А как вы думали?
Ну вот. Прибываешь ты в Мец, видишь, что «Metz» выведено готическими буквами, — странная у них готика, не заостренная средневековая, как наша на Рождественских открытках, а какая-то кругловатая, мягковатая, слишком уж черная, слишком уж стилизованная, надменная и безукоризненная, чересчур безукоризненная, сразу видно: немецко-казарменная. В общем, так на меня она действует.
Кругом солдатня, серо-зеленая. Какой-то толстяк с ружьем за плечом, каска — поджопником, вопит: «Лоос!», — и явно показывает, что можно перекусить. Ссыпаемся мы на перрон, дикари невоспитанные
Фриц-кашевар ныряет своим черпаком в дымящийся котел, да так и застывает с ним на весу, и орет как потерянный. Ну и любят же они орать! До синевы. Так ведь еще и надорвет себе какую-нибудь там вену, в кишках головы, если его не остановить. Старикашка с березовой метлой, весь желтый, затерявшийся под своей черной фуражкой, широкой, как канализационный люк, с алюминиевой кокардой спереди, нам переводит: «Он спрашивает, где, мол, у вас котелки, чтобы плеснуть в них супца?» Котелки? Нет у нас никаких котелков. Мы прямо так, как забрили. Думаешь, до котелков было? А ор гремит, не переставая, звучным эхом этого блядского вокзала городка Мец, всего из кружевного железа, чтобы красиво было, и, в конце концов, поди знай, как, но у каждого из нас оказалось в руках что-то вроде эмалированной миски какашечного цвета, которую мне придется еще увидеть, а там, внутри, — нечто серо-зеленое, вроде жидкого-прежидкого пюре, пахнет оно мокрой псиной и дерьмом мокрой псины, как если бы выжали одну из их униформ в прессе для сидра.
Удивляешься, но это еще не ужас. А потом, еда ведь! Попадаются даже куски картошки, на самом донышке. Картошки, ты представляешь? Проглатываю я это прямо из миски, ложки-то нету. Спрашиваю у другого грустного мудозвона вроде меня, протягивая ему миску:
— Что это еще за бурда? Странную дрянь лопают эти фрицы! Небось одна химия?
Парень на меня смотрит.
— Так это же суп из дробленого гороха. Неужто не распознал?
Откуда мне было распознать? Никогда не сталкивался с этой хреновиной раньше. У нас дома ведь водились одни макароны и супы из порея с картошкой…
Потом нам всучили каждому по куску черного хлеба, малюсенькому, но тяжелому, как тридцать шесть чертей, с серой и волглой мякиной, отдающей кислотой, — другие парни не любят, а я обожаю, аж крошки пойду подбирать, здорово — желудок набит, да еще ломтик вроде бы колбасы из печеночного паштета — странно, не розовая, как наша, а бледно-серая, по запаху вроде не дрянь, два сантиметра длины, три с половиной в диаметре. И ладно. «Лоос!» Снова тронулись.
Воспользовался остановкой, чтобы сменить вагон. До сих пор я имел право на вагон для скота, чемодан в изголовье, зад трамбовался при каждом толчке, — я и вообще худой, а сейчас особенно, в Ножане ведь вот уж почти три года всерьез голодаем. Завершил я свой рост на брюкве, и я не один такой, — достаточно взглянуть на все стадо: одни только бледные ряшки, впалые щеки, истертые лохмотья болтаются вокруг пустоты. Всем по двадцатнику, золотой возраст, это шествует S.T.O.{1}, это молодежь Франции идет на смену несчастным военнопленным, фараоны нам мило все объяснили, загнав всех, не дрогнув, на Восточный вокзал.
В конце состава были прицеплены настоящие вагоны, для людей. Для кинохроники. Когда мы отъезжали, парни с кинохроники были все на вокзале со своими камерами, и журналисты тоже были, но вдоль платформы они далеко не прошли, поэтому достаточно было прицепить в конце поезда несколько вагонов третьего класса, списанных, но все же вагонов. Вагоны же для скота или товарные — все равно на экране не видно будет — следует только снимать под нужным углом. Прямо перед тем как усадить нас в поезд, парижские полицаи, эти здоровенные козлы с похабными мордами бойскаутов и синими гольфами до щиколоток, кургузыми курточками со множеством карманов и чем-то вроде коровьей лепешки, свисающей вдоль физии, подвалили с ведрами краски и намазюкали крупными белыми буквами по бокам вагонов: «Да здравствует смена!», «Да здравствует Петен!», «Да здравствует Лаваль!{2} » и все в таком духе.
Один смугленький, с мешками под глазами, осклабился:
— Издеваетесь, мужики!
Полицай зыкнул на него злыднем:
— А ты, часом, не жидовская морда? Может, хочешь, чтобы мы с парнями рассмотрели это вплотную?
Смугленький так и растаял в массе.
Пока мы высиживали задницей прямо на голом цементном полу в главном холле Восточного вокзала, фараоны раздали нам по батону хлеба и колбасы на рыло. Да, да, колбасы! Из конины. По целой. Без карточек. Тридцатисантиметровой длины. Подобного предмета я не видал с начала исхода, кажется. Были такие, которые куснули раз, чтобы хоть вкус припомнить, а потом, прямо без передышки, так и заглатывали целиком. Одного батона хлеба к этому было явно маловато, — доедали без хлеба. А после стояли в очереди к водопроводной колонке на перроне, чтобы запить, такая соль-перец — аж горло драло. Фараоны все ржали. Если у тебя были деньжата, они вызывались сгонять за литровкой краснухи. Пили все по очереди. Нарастал ропот. Слышалось даже: «Ах, так! Хотят меня силой заставить работать, эти засранцы? Ладно, увидишь, что я им там наколупаю! Жалеть будут, клянусь тебе!», «Поможем Красной Армии, а как же!», «Фараонов на смену!». Даже «Интернационал» затянули, но с парнем этим наверняка были его корешки, глотку ему заткнули.
Заарканили они меня на службе. Подвизался я тогда каменщиком у Байи, на заводе лекарств, на берегах Марны — крупная фирма, серьезная и все такое, заработок хороший, от погоды он не зависел, тремя неделями раньше только устроился туда на работу, в отдел ремонтников, а тут как раз «они» стали грабастать всех крепких мужиков для отправки в Германию[1].
А в прошлом году, то бишь в сорок втором, они пытались набирать добровольцев. Везде зазывные плакаты: «Поезжай работать в Германию! Освободишь одного военнопленного, построишь Новую Европу, заработаешь на прокорм семьи». Выходило, что, работая во Франции, семьи своей ты не кормишь; вот то-то и оно! Картошка на черном рынке и подпольные макароны — семьдесят пять процентов отрубей и пыли — были недоступны рабочему с его зарплатой. А уж о сливочном масле и о бараньей ножке — и говорить нечего… Но результат был не очень, надо думать. В немецких конторах по найму рабочей силы (в бывших еврейских лавчонках, опустошенных, как улиточные ракушки, раками-отшельниками, такими раками стали толстые фрицы, все из себя квадратные, краснорожие, со своими секретуточками, наряженными под серых мышек, пилотка поперек туго натянутого пучка, ягодицы тоже чуть-чуть квадратные, раса такая, но все-таки круглые, обтянутые узкой юбкой, — во, блядушки, с удовольствием оттянул бы одну такую, а что…), — так вот, в немецких конторах по найму столпотворения не было. А тем временем прошел Сталинград, война становилась и впрямь ненасытной, ей подавай все больше и больше добротного мяса арийских самцов, хотя бы и стареньких, хроменьких и чахоточных, а для этого прежде всего приходилось у станочных рычагов заменить арийское мясо мясом низшей категории, даже откровенно средиземноморским, поэтому — хлоп: нате вам Службу Обязательной Трудовой повинности, для посвященных — S.T.O.