Едва-едва, легким, прозрачным мазком запаха моря выписан этот город; он тает в автомобильных выхлопах, запахах камня, металла, солярки, и мерно гудит над крышами домов: дан-н-н, дан-н-н.

Мне приходилось тут бывать раньше — проездом, бегом-кувырком, но запах и голос я запомнил. И они пока живы.

Добрую половину дня я проболтался у проходной порта — и без толку.

'Капитан Горбунов' в рейсе…

Когда будет обратно? А черт его знает, спроси в пароходстве.

В пароходство я не пошел, двинулся в пивную. Если хочешь до чего-то дознаться, то следует направляться не в инстанции, а в пивную; здесь — в гомоне, раскачивающемся под низким потолком, в пивных запахах, в тугих аккордах упругой пивной струи — хранится, как в памяти компьютера, вся мало- мальски значительная информация о происходившем, происходящем в округе и даже о том, что пока не случилось, но обязательно случится.

Я смутно помнил эту пивнуху, зарывшуюся в землю, скатившуюся в подвальное, закругленное плавными сводами помещение в старой части города, но ничего прежнего на старом месте не нашел; ни привычного гула, ни оживления, ни букета из дюжины пенных пивных цветов на каждом столе. Пять человек, разбросанных по углам, ссутуливались над пятью кружками — сдавленные, согнутые подземной тишиной.

Цены, цены…

Я взял кружку и бутерброд с рыбкой — цены в самом деле тяжелы. Народ этих тяжестей снести не может: он перестал сюда ходить, чтобы галдеть, вспоминать, прорицать.

Причаливать к пустому столу не было смысла — я поискал глазами: кто из пятерых? Выбрал преклонного возраста человека в тяжелом черном бушлате. Почему его?

Сам не знаю. У него была заячья губа. Глупо брать в качестве ориентира заячью губу, но почему-то именно эта уродливая губа сигналила мне знаком надежды.

Это оказался ложный маяк. Заячьегубый был крайне необщителен. Что это у вас тут запустение такое!.. Да уж. Народу прежде набивалось — жизнь! Да уж. А теперь

вот цены… Уж это да!

Никакие больше слова под заячьей губой не квартировали.

'Капитан Горбунов'? Да уж.

– Что — да уж?

Была какая-то с ним история. Несколько лет назад. Он не помнит.

Он мочит рот в пиве и ничего не желает помнить. Присмотревшись, я понял, что уродство, полоснувшее рот, — не врожденное, а благоприобретенное: это был чудовищный шрам. Я прикинул мощность удара, способного вот так расколоть человеку рот, и мне стало не по себе.

– Ты вот что, парень… Ты у пана Марека повызнай. Он знает.

– Что за пан Марек?

– Пан Марек-то? Так он — пан Марек.

'Пан Марек — пан Марек' — очень содержательный тезис.

– Он про наши морские дела все знает, — пояснил собеседник; больше он ничего не говорил, погрузился в созерцание жиденькой пены, паутиной осевшей на стенках кружки.

Хорошо, хоть ориентир есть: тут недалеко, за угол, там арка, ходи под арку, в ней дверь, а за дверью в арке — пан Марек.

Я допил пиво и пошел туда, 'за угол'.

Человек живет в арке? Как это — в арке? А подъезд?

Тем не менее, все оказалось именно так, как говорил собеседник: низкая подворотня, заманивающая свет улицы во мрак внутреннего двора, чтобы там растоптать, сгноить, вмять в свалку, пенящуюся у глухой каменной стены. В арке — дверь. Заперто. Звонка нет.

Он откликнулся на стук, дверь заскрипела.

– Цо пан хцэт? Пан до Марека?

До Марека, до Марека, пан хцэт потолковать. Поразмувляты. Пшепрашем, довидзенья.

Похоже, это все, что мне памятно из польского.

— Прошу пана…

Мы взобрались по крутой лестнице. Пан Марек сильно хромал. Правая нога, огромная, бесформенная, была закована в ортопедический ботинок.

— Прошу пана…

Я шагнул в комнату; мне показалось, что я ввалился в какой-то кунсткамерный мир. Кто-то изъял из морского музея один из тесных уютных зальчиков и замуровал его в этом доме прямо над аркой. Много книг. Морские пейзажи. Осколки корабельной жизни: рында, компас, штурвал и масса еще каких-то предметов, название и назначение которых я не знал.

В левом углу высоким, подпирающим потолок стеллажом отгорожен закуток, приютивший стол, две лавки, железную койку, идеально застеленную солдатским одеялом, узкий вещевой шкафчик — наверное, именно так выглядит фрагмент обычного судового кубрика; хозяин гостеприимным жестом пригласил за стол.

Я присел, дернул лавку, понуждая ее придвинуться ближе к столу, — лавка не шелохнулась, как будто пустила глубокие корни в пол. Пан Марек усмехнулся — снисходительно, доброжелательно:

– Привинчено, пан…

– Привинчено?

– А если качка?

Я обратил внимание, что за нами наблюдает со стены круглое стекло в хромированной оправе — иллюминатор; пан Марек любовался впечатлением, произведенным обстановкой.

Он потянулся к чайнику, разлил по стаканам. Компот из сухофруктов, мутноватый, приторный. Где-то я слышал, что на судах пьют компот. Прежде пили ром, теперь компот. Интересно, как хозяин кубрика относится к давней традиции. Если он поставит на стол пузатый, почерневший от времени бочонок, я вряд ли удивлюсь.

Он сидел напротив, ласковость его прищура сообщала вашей беседе романтический аромат, хотя в глубине души я сомневался, что коротаю время с нормальным человеком.

В его внешности было что-то от хрупких чистеньких старушек с Маршалковской прежних времен; они день напролет сидят в тесных кукольных кондитерских, они носят старомодные шляпки, у них аккуратные птичьи ротики, они мелко, на птичий манер, прихлебывают кофе и поклевывают пирожное 'наполеон'. На третьем курсе у нас была практика в Польше, о тех днях осталось теплое воспоминание. Наверное, потому, что варшавяне — это особая нация; изысканность, рафинированная интеллигентность, тонкий вкус, умные лица— вообще тогдашняя Варшава была Городом Солнца, населенным гуманитариями. Мне казалось, что можно подойти к любому человеку на улице с просьбой продекламировать кусочек из 'В ожидании Годо', или еще что-нибудь в этом духе — и прохожий бы прочел… Теперь в Городе Солнца, говорят, другие лица, сплошная торгашня да девчата, таскающие в сумочках свое легкое поведение — все, как у нас.

Марек был откуда-то оттуда, с той Маршалковской, опущенной в мягкий солнечный свет, кондитерские запахи — у него тонко очерченное лицо, глубокие внимательные глаза, мягкая интонация.

К счастью, он прекрасно изъяснялся по-русски. Он обволакивал русскую речь изящным акцентом, в этом была трогательная прелесть.

'Капитан Горбунов'? Да-да, это грустная история, это очень печальная история, но отчего пан ею интересуется? Это было давно…

Пан работает в газете, в Москве, он репортер, интересоваться всем на свете — это не просто его работа, это образ жизни.

В его прищуренных глазах метнулся промельк сожаления: ах, пан, обманывать грех, впрочем, как пану будет угодно.

Мы выпили огромный чайник приторного компота; мы пили мелкими глотками и заедали этот напиток рабочих окраин черным хлебом; но мы — каждый про себя — представляли себя сидящими у пыльной, позолоченной уходящим на покой солнцем витрины в кондитерской, за маленьким, на две персоны,

Вы читаете Тень жары
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату