закурил.
Когда-то, в другой жизни, — было дело — ты просыпался после обычных молодых сумасшествий в университетской общаге и рассматривал острый акулий оскал разбитого плафона (накануне публика, достигнув градуса полного очумения, развлекалась состязанием в меткости — кому удастся кокнуть полушарие плафона из толстого матового стекла — и потому метала в потолок все, что под руку подвернется: тарелки, вилки, обглоданные буханки хлеба, ботинки, учебники — пока, наконец, кто-то не послал точно в цель тяжелую пивную кружку), просыпался и холодел от недоумения: 'Господи, да где ж это я?!' И, уяснив себе — где, даже не интересовался у голуболицего, похмельно-анемичного общества, распластанного на кроватях, словно второпях разбросанная одежда: был ли кто с тобой этой ночью, и если был, то кто именно? Сознание не удерживало отпечаток этого существа, однако его черты надежно хранила мышечная память, та самая, что живет на кончиках пальцев и в ладонях…
В случае полного отказа головного мозга она была способна подсказать если не портретные черты, то, на крайний случай, — общие сведения о кондиции подружки.
И когда с первым утренним глотком пива, раздиравшим сухую глотку, как комок измельченного стекла, публика возвращалась к жизни, мы дружно начинали взывать именно к мышечной памяти и точно угадывали имена своих ночных сестер… Я вдруг вспомнил об этом потому, что и сейчас чувствовал в ладонях это мягкое пластилиновое вещество мышечной памяти.
Прикрыв глаза, я звал из руки ее медленные токи и убеждался в том, что судьба свела меня в самом деле с очень сочным и колоритным персонажем: прекрасное сложение, точная лепка фигуры, восхитительная кожа — она, вне сомнения, относилась к типу ярких женщин.
Сказать по правде, к этому типу я отношусь равнодушно: в них всего слишком, всего перебор. Это как раз тот случай, когда избыточность качества дает обратный эффект: не согревает, но напротив — холодит; яркие женщины в моем сознании почему-то всегда ассоциируются с неоновьм светильником.
Но Девушка с римских окраин — грела.
Источник этого тепла я не понимал. Наверное, оно — плавно, без вспышек и всполохов — прорастало из ее миниатюрности. И все-таки что-то на кончиках пальцев было не так, что-то прошло мимо них — я открыл глаза.
Она сидела на своем месте, слегка размягчив жесткую концертную позу тем, что уложила подбородок на гитарное плечо.
– Медитировал? — спросила она.
– Вроде того… — кивнул я; мы знакомы уже достаточное время, однако, кажется, только теперь я по-настоящему увидел ее лицо.
В нем было качество хорошего шоколада — вкусно, но ни в коем случае не приторно. Некое кукольное начало, безусловно, присутствовало — в ее темных глазах, в персиковой щеке, в припухлости рта — но эта кукольность была без слоя ширпотребовского фабричного лака.
– Нагляделся? — спросила она. Я, наконец, добрался до смысла и понял, чего не хватало на кончиках пальцев.
– А тебе ведь трудно приходится в этой жизни… Я предвидел ее реакцию — это инстинктивная реакция всякой женщины на слишком откровенный, интимный жест малознакомого мужчины: вспыхнуть и зажаться; выждать, выдержать паузу и обороняться — чем-либо нарочито неумным. Выглядело в самом деле неумно — и распускание губ в несколько скошенной, порочной улыбочке, и смешок, и деланное лукавство прищура, и цоканье языком:
– Ца-ца-ца! Нелогично. Сам ведь говорил…
— Что?
– Что у меня потрясающая жопа.
– В том-то и дело.
В ее глазах — откуда-то из самой глубины, со дна — поднялось к поверхности некое мутноватое выражение. Такая муть стоит, как правило, во взгляде крайне утомленного человека.
– Так в чем это дело? — спросила она очень тихо.
– В том, что для девушки, почитывающей на досуге Булгакова, у тебя слишком потрясающая жопа. Да и все остальное тоже.
Она отставила гитару, прикрыла глаза и — не то что бы запела — скорее затянула какую-то долгую, унылую тему; она выводила ее, не раскрывая рта, ее и без того низкий, глубокий голос опускался на самое дно грудной клетки и возвращался обратно протяжным холодным стоном — наверное, такие песни поют в северных деревнях, по самые брови затопленных волнами снежных наметов, поют, остужая взгляд в мохнатых зарослях изморози, извивающейся в крохотном окошке, и пристраивая свой голос к медленно текущему в пустое небо волчьему вою.
Эта вокальная тема не имела отчетливых очертаний и больше походила на импровизацию. Я не вмешивался, хотя чем дальше, тем больше мне хотелось наложить на себя руки.
– Ты прав! — она резко, на полувзлете оборвала стон. — Бывает паршиво.
Я указал на гитару.
– Надо бы тебе потолковее распорядиться своими талантами.
Она нахмурилась, насторожилась.
– Я что-то не так сказал?
Она сузила глаза и долго меня рассматривала — от этого узкого взгляда мне стало не по себе. Сначала так смотрят, а потом без предупреждения бьют тебя чем-то тяжелым по голове, сковородкой или утюгом.
– Да н-нет… — наконец сказала она. — Однако что значит — распорядиться?
– Ну что… Устроилась бы куда-то со своей гитарой. Не в филармонию, конечно, и не в кабак… В какой-нибудь, скажем так, творческий клуб с ограниченным посещением. Интеллигентная публика, тонкие манеры, поэтический настрой души… И, естественно, никаких приставаний и прочих варьетешных штучек.
То ли я с утра был не в форме, то ли в самом деле сморозил какую-то глупость — не знаю. Она резко поднялась, сгребла в охапку мои вещи, сложенные на стуле, и запустила всем этим барахлом в меня.
– Давай-ка, мотай отсюда! Ну! Живей, живей!
Потом она, строго сдвинув брови, внимательно надзирала за тем, как я неторопливо застегиваю рубашку, натягиваю свитер, шнурую кроссовки.
– Еще быстрей!
Резкая смена настроений меня озадачила, я присел перед ней на корточки, попробовал погладить ее колено. Она сбросила мою руку.
– Что стряслось? — спросил я.
Девушка с римских окраин — если я хоть что-то смыслю в женских настроениях — собиралась реветь, губы ее, во всяком случае, характерно вздрагивали.
– Ничего… Мотай отсюда!
Пока я выходил в прихожую за курткой, она успела дать настроению волю — нашел я ее лежащей на диване. Она свернулась калачиком и плакала.
– Послушай. Что все-таки произошло?
Она не ответила, я вышел на кухню, присел на табуретку и сказал, обращаясь к старухе, торчащей в окне напротив, что слишком в нашем деле много неясностей.
Я выкурил сигарету и вернулся в комнату.
Девушка с римских окраин стояла у зеркала и промакивала платком влажные глаза.
– Ничего, — сказало мне ее отражение. — Просто это не твое дело… Когда-нибудь я тебе расскажу.
– О чем?
– Да так. Расскажу. Может быть.
Только часов в десять я выбрался из квартиры-портмоне. Я намеревался заехать домой, переодеться и побриться. Какая-то сволочь слила ночью весь бензин из бака. Пришлось бросить машину у подъезда моей новой знакомой и двигаться своим ходом. Через двадцать минут у метро меня 'снял' стального оттенка 'москвич'.