важной для политической ориентации, чем идеологическая обусловленность и существование (или отсутствие) строго организованных партий. Там, где такие партии есть, католики, крестьяне и промышленные рабочие не поддаются влиянию других идеологий, а там где их нет или они слабы, эти группы столь же восприимчивы, как и другие. В той мере, в какой западные промышленные рабочие организованы, а на другом конце шкалы есть богатое меньшинство, уверенное в своих силах, теории насильственного протеста и радикальных изменений неизбежно будут иметь большой успех среди других групп. Поскольку те, кто имеет меньше всего контактов с существующим порядком, доступней всего, радикалы будут иметь среди них наибольший успех. Только в этом смысле мы можем сказать, что фашисты рекрутировали сторонников из среднего класса, особенно того его слоя, который немецкая социология столь удачно называет «квазипролетариатом»13.
Третий вопрос: были ли эти люди особенно реакционными? Воплощали ли они, как можно судить по их деятельности, те политические и социальные тенденции, которые мы называем ретроградными? Ответ на этот вопрос зависит от взгляда на режим, которые фашизм критиковал или сверг, но, по крайней мере, в случае Румынии Легион Кодряну был явно радикальной социальной силой.
Ученые, которые занимаются фашизмом, подчеркивают, что претенциозные кодексы и высокий идеализм подобных групп всегда следует рассматривать в связи с их гораздо более тривиальными действиями на службе жестокому делу или их радостью по поводу их кратковременных триумфов. Это мнение верно и точно выявляет слабые стороны фашизма. Но можно сравнить этот разрыв между мечтой и реальностью и с судьбой детей, которых учили в школе и в родительском доме определенным ценностям, а через какое-то время сказали им, что эти ценности не вполне применимы в нашем мире, иными словами, цельность характера не является социальной добродетелью. Протесты против капитуляции и компромиссов, против равнодушия современной морали рассматривались как доказательство незрелости; мир надо принимать таким, каков он есть, и не стремиться привести его в соответствие с некоей теорией, отвергая современную практику. В конечном счете, большинство людей проходит эти стадии, и мятеж молодости уступает место приспособлению. Неспособность или отказ приспосабливаться, даже по самым убедительным причинам, считается признаком слабости, непригодности к жизни, признаком неудачников. Это странная ситуация, и только наша вопиющая не последовательность спасает нас от выводов, которые мы неизбежно должны были бы из нее сделать: что шестерни нашего общества вращаются лишь за счет того, что перемалывают им же признанные принципы.
Можно утверждать, как это делает Роже Кайлуа в своем эссе «Сектантский дух»14, что расхождение между принципами и практикой заставляет не самых слабых, а самых сильных занять непреклонную позицию, при которой критика равнодушия общества переходит в идеалистический и пуританский реформизм, а затем в бунт и (при чрезвычайном стечении обстоятельств) – в революцию. «Я не могу иначе!» – это крик тех, кто не полностью приспособился; он может стать исходной точкой крестового похода за восстановление порядка в обществе.
Расхожее уподобление идеализма инфантилизму может оказаться неверным в случае отказа взрослых людей порывать с памятью детства, не потому что эти люди инфантильны, а потому что эта память представляется им ценностью, большей, чем то, ради чего их призывают от нее отказаться. Встает вопрос о сути этой памяти, и при ближайшем рассмотрении она оказывается не чем иным, как общими местами нравственного воспитания, такими как правда, справедливость, прилежание, любовь к Отечеству, лояльность, мужество и справедливое поведение – все добродетели, которым мир последовательно учит в своих школах и которые столь же последовательно обесценивает: большинство из нас предпочитает не замечать отравляющие жизнь черты этой ситуации.
Здесь мало места для подробного анализа других аспектов или философии компромиссов такого рода: мы ограничимся лишь их воздействием на фашизм и на возникновение такого рода неуступчивых и «чистых» движений, как Легион Михаила Архангела. При этом мы должны учитывать: чем строже моральное воспитание, тем сильней шок от расхождения между принципами и практикой, тем сильней тенденция к бунту. Во Франции, где молодые люди рано получают довольно скептические представления о мире и эпохе, такого рода неуступчивость распространена гораздо меньше, чем в Германии, где, как школьное, так и домашнее воспитание было более принципиально в вопросах морали и патриотизма. В такой стране, как Румыния, где официальное воспитание было в высшей степени моральным и патриотическим, контраст между усвоенными в школе уроками и коррупцией и оппортунизмом городской и общественной жизни просто ужасал. Разумеется, те, кто приходил от этого в ужас, составляли меньшинство и из этого меньшинства лишь очень немногие поднимали бунт против существующей практики, и те особые ценности, на которые может опираться такого рода реакция, тоже чтились не всеми.
Мало значения имели они для очень бедных и необразованных, которые принимали вещи такими, каковы они есть (хотя и не без оговорок), не утверждая, что они могут быть принципиально иными. Они почти не находили отклика у промышленных рабочих, которые были убеждены, что несправедливость – неотъемлемая черта общества, господствующие слои которого используют язык для той же цели, что и свою власть: в своих интересах. С марксистской точки зрения, всеобщее лицемерие неизбежно в немарксистском обществе. Отсюда следует, что бунт должен быть направлен не против исчезновения морали, а против структуры власти, коррумпированным выражением которой только и является мораль. Поэтому идеалистическая реакция столь часта у интеллигентов и молодых людей, принадлежащих к общественным группам со строгим моральным кодексом: либо их приучали ставить принципы выше практики, либо они были до глубины души потрясены тем, что практика высмеивала и чернила внушавшиеся им совсем недавно принципы.
Отрезвление или негодование – таковы могли быть импульсы для создания «основ идеального союза посреди мерзкого мира»15. Такой союз становился школой добродетели, инициативы и дисциплины, твердости и лояльности, учебным плацем для служения высокому делу, которое его последователи ставили выше общества, которое нужно было победить и изменить.
В принципе, во всем этом не было ничего плохого. Общество, равновесие которого держится только на эгоизме и привычках, терпимость которого – всего лишь равнодушие и летаргия и в котором каждое решение принимается с осторожностью, может лишь извлечь выгоду из настоящего энтузиазма, из утверждения тех принципов, на которых оно якобы зиждется. Непримиримость фанатиков, их активность и даже их насильственные действия могут подстегнуть сонную общественную мораль, стать вызовом, который многие примут, отказавшись от инерции компромиссов; мягкости и показухи не от силы, а от сомнений. Более того: создается впечатление, что в период между двумя войнами значительная часть европейских левых отвечала на вызов фашизма, пользуясь его же терминами, и этот процесс был естественным, так как причины недовольства с обеих сторон были одни и те же и в обоих случаях моральный бунт был направлен против существующего общества, против лицемерия и мягкости государства, против декадентского экономического либерализма и против наглой власти капитала. Причины недовольства и радикальные выводы были сходными, различались лишь направления, по которым люди шли согласно своим выводам, но даже они основывались, главным образом, на сочетании лести и популизма и на представлении об элитарной секте. И здесь мы можем повторить тезис упомянутого эссе: Там, где нет левых, протест, политизация аполитичных, разочарованных или неосведомленных, павших духом или равнодушных, т.е. национализация всего, что может быть использовано для революции, становится делом одних лишь движений типа движения Кодряну.
В обоих лагерях были холодные техники или эксплуататоры власти и их погоня за эффектами ради популярное была столь же поверхностна, как и их идеализм. Гораздо важней, что, как эта погоня за эффектами, так и представление об элите с достижением власти изменялись, потому что само; движение из союза критиков и бунтарей превращалось в коалицию защитников и эксплуататоров завоеванного. Такого рода изменения были неизбежны, и ими можно объяснить поведение идеалистов, пришедших к власти, но мы не можем сделать из этого вывод, что угнетенные мечтают лишь о том, как бы им самим стать угнетателями.
В своей борьбе против общества эти фанатики требовали кардинальных изменений, применяли силу и героизм, которые делали возможными и оправдывали эти изменения, и сами гордились тем, что они – элита избранных, отважных заговорщиков. После победы над обществом бывшие мятежники становились властителями. Единственными изменениями, которых они теперь хотели, были те, что исходили от них самих; но насилие, которое они теперь применяли, было уже не простительным или героическим, а