прежний, европейский хозяин-работодатель в нашу частную жизнь не вмешивался, а тут и она попала под контроль. Оставалось только тянуть скучную лямку, выходя на ту работу, которую укажут свыше и не имея ни права, ни возможности внести в нее что-нибудь от своего разума, ибо инициатива могла исходить только от диктатора. Разумеется, при такой постановке дела, от какого-либо энтузиазма или хотя бы усердия в работе вскоре не осталось и следа. Каждый чувствовал себя не хозяином, а батраком и отбывал положенные часы с таким же нудным ожиданием вечернего отбоя, как на любой европейской фабрике.
Но не зависимо от этого рабочих рук в колонии не хватало, так как помимо полевых работ и ухода за плантациями, мы одновременно проводили дороги, заготовляли лесные материалы и строили всевозможные хозяйственные постройки. В связи с этим Керманов сразу же начал хлопоты о предоставлении нам группы военнопленных боливийцев, которых в Парагвае было множество. По этому поводу долго тянулись переговоры с военными властями и все уже думали, что ничего из этого не выйдет. Но однажды мы с Флейшером поехали по делам в Концепсион и тут нам неожиданно сообщили, что шестеро боливийцев находятся в нашем распоряжении и их можно сегодня же забрать, выполнив в комендатуре положенные формальности. Они заключались в том, что комендант предложил мне подписать документ, в котором было сказано, что пленные выдаются на мою полную ответственность: в будущем я отвечаю за все, что они могут натворить, а в случае их побега мое имущество подлежит конфискации, а сам я предстаю перед военным судом.
Хотя комендант и уверял меня, что ни один боливиец не убежит и потому бояться мне нечего, я все же усомнился в их добродетелях и этого документа не подписал.
Позже я узнал, что пленные действительно из Парагвая никогда не бежали, по той простой причине, что здесь им жилось лучше, чем дома. Население Боливии почти на девяносто процентов состоит из индейцев и полуиндейцев, которых правящая белая верхушка держала в то время в нищете и бесправии, поэтому у них не было особого желания сражаться за нефтяные интересы этой верхушки и они массами сдавались в плен. Парагвайцы к ним относились хорошо, и это привело к историческому курьезу: когда Парагвай выиграл войну по мирному договору Боливия должна была уплатить ему семь миллионов долларов за содержание пленных боливийцев, но предварительно она требовала этих пленных обратно, а большинство из них возвращаться на родину не хотели. С трудом их спровадили чуть ли не силой, пообещав принять потом желающих обратно.
Но в тот день, когда мне предложили взять пленных, я ничего подобного не подозревал и мне казалось вполне закономерным, что они при первой же возможности попытаются сбежать, а это легко можно было сделать и из колонии, и по пути туда. Нам предстояло возвращаться ночью поездом, через сплошной лес: достаточно было выпрыгнуть из вагона и пиши пропало! А парагвайские вагоны… Впрочем, вся наша железная дорога, в целом заслуживает того, чтобы посвятить ей несколько отдельных строк.
Протяжением она была около семидесяти километров и поезда по ней ходили два раза в неделю, по вторникам отправляясь из Концепсиона утром и возвращаясь ночью, а по пятницам наоборот. Путь в каждый конец занимал часов шесть-семь, так как поезд останавливался возле многих чакр, принимая грузы, а нередко по полчаса и больше ожидал где-нибудь в лесу запоздавшего эстансиеро, который заранее сообщил, что в этом месте сядет на поезд. Кроме того, любой прохожий где угодно мог остановить его простым поднятием руки, машинист тормозил, пассажира подбирали и кондуктор продавал ему билет. Очень часто состав приходилось останавливать, чтобы прогнать улегшихся на пути коров или оттащить в сторону упавшее на рельсы дерево. Если оно было толстым и тяжелым, кондуктор выдавал пассажирам пилу и топоры, и они его разделывали на куски. Таким образом, все зависело от подобных случайностей и расписание существовало только в теории.
Путешествовать в таком поезде было не весьма приятно и по другим причинам: вагоны были открытого типа, без боковых стенок, а паровозик «кукушка» отапливался дровами, из его трубы каскадами сыпались искры, прожигая пассажирам костюмы, не говоря уж о том, что их густо покрывала кирпично- красная пыль. В силу этого, надо было надевать в дорогу какое-нибудь старье, а с собою везти в чемоданчике приличный костюм, чтобы переодеться в Концепсионе, что обычно делалось прямо на вокзале. Приблизительно так же в те годы обстояло дело и на всех других железнодорожных линиях Парагвая, да и сейчас, кажется, немногим лучше.
Когда, возвратившись в колонию, я рассказал Керманову все что касалось пленных, он долго громил меня за то, что я их не привез, но сам за ними не поехал и на том дело кончилось.
Конец иллюзиям
Текло время и по мере того как приближался к концу первый год существования нашей колонии, ее полная нежизнеспособность выявлялась с возрастающей очевидностью.
Больше всего надежд у нас возлагалось на хлопок, который в Парагвае считается самой доходной культурой и к тому же единственной, которую где угодно можно продать на месте. Чтобы читатель яснее себе представил, каких благ мы могли ожидать от своего хлопка, приведу немного цифровых данных. Отличным урожаем тут считается 1200 кг ваты с гектара. Наши растения были уже стары, надлежащего ухода за ними тоже не было и мы снимали с гектара всего по 700–800 кг, таким образом вся наша хлопковая плантация (8 гектаров) дала около 6 000 кг. Вдобавок эта вата была далеко не первосортна, так как ее подпортили дожди и вредители.
Не лучше обстояло дело и с ценами. Колонизаторы нас уверяли, что в Парагвае на хлопок существует твердая, декретированная правительством цена: 28 пезо за килограмм ваты первого качества. На месте мы от соседей узнали, что о такой цене никогда и слышно не было, но она ежегодно меняется и есть надежда, что нынешний урожай можно будет продать хорошо, по 17–18 пезо. Однако эти предположения не оправдались: вскоре была опубликована официальная цена — 12 пезо за килограмм, но и это оказалось лишь теорией, а на практике скупщики платили не больше десяти за самую лучшую вату, за нашу же предложили по четыре. Иными словами, за весь свой урожай мы могли получить 24.000 пезо. При дележе на сорок участников, это давало 600 пезо (менее полутора долларов) на пай.
Отдать хлопок по этой цене Керманов отказался. Его сложили под навес и несколько человек, еще оставшиеся в колонии, дождавшись неурожайного года, продали его впоследствии по восемь пезо.
Предположим теперь, что мы засеяли хлопком, как самой выгодной культурой, всю свою расчищенную территорию, т. е. 30 гектаров. Допустим далее, что судьба бы к нам благоволила и мы, получая максимальный урожай, 1200 кг с гектара, продавали бы его по самой высокой из реально существующих цен, т. е. по 10 пезо за 1 кг. В совокупности этих предельно благоприятных предпосылок вышло бы по 9 000 пезо на пай, т. е. 20 долларов на человека за год каторжного труда. С прохладцей работая в Асунсионе простым рабочим восемь часов в день, можно было заработать втрое или вчетверо больше, живя к тому же в культурных условиях.
Второю по важности культурой была у нас кукуруза, ее мы имели около десяти гектаров. Уродилась она отлично и дала нам примерно 30 тонн зерна. В Концепсионе цена на нее была установлена 2,5 пезо за килограмм, но когда мы попробовали продать свою, никто не давал больше одного пезо. К тому же надо было самим доставить кукурузу в город, а при наших транспортных средствах и состоянии местных дорог, перевозка 30 т заняла бы около года. Легче было отправить железной дорогой, но для этого надо было ссыпать зерно в мешки. Их стоимость и оплата перевозки полностью поглощали заработок. И в результате кукуруза у нас осталась непроданной. Небольшую часть ее скормили скоту, а остальное помаленьку доедали черви.
Также обстояло дело и с земляными орехами. В Концепсионе давали по 2,5 пезо за килограмм, это было втрое ниже официальной цены, а с доставкой орехов в город возникали те же трудности, что и с кукурузой. Выдавить из них масло было невозможно без дорогостоящего оборудования, о приобретении которого мы не могли и мечтать. Короче говоря, наши орехи тоже пошли на пользу лишь крысам, которые пожирали их с упоением, тогда как нам самим строжайше запрещалось их есть.
Было у нас еще восемь гектаров маниоки. Ее вообще нельзя было продать: поблизости у каждого была своя, а перевозки этот продукт не выдерживает. В земле клубни сохраняются около двух лет, но как только их выкопали, надо немедленно пускать в дело, так как несколько дней спустя в них начинают