обожание.

В комнате брата Елена, испытывая трепет, читала тексты, знакомые по журналам, разбирала исправления. Они редки, как и помарки. Бестужев неохотно ковырялся в написанном. Сорвалось с пера, так и будет. Первый порыв — от сердца, первая фантазия — самая яркая, первое слово — всего вернее.

Николай сует братца носом: огрехи, словесные несуразности; всякий талант любит шлифовку.

Не всякий, кипятится Александр, одни живописуют с натуры, другие по воображению, одни портретисты мгновенно улавливают сходство, другие постепенно идут к нему.

Николай мечтает, чтобы дарование брата совершенствовалось. Успех успеху рознь, взять Пушкина…

— Что Пушкин? — настораживается Бестужев-младший.

— Гений, — ответствует старший. — Любой строкой гений…

Полемика временами возобновляется, Николай кладет журнал, жирно подчеркнув фразы, обороты, кои относит к неудачным. Иногда, довольно редко, Александр соглашается, обещает шлифовать. Но забывает, вверяясь воодушевлению.

…Свежие чернила, новые свечи, отточенное перо, однако комната выглядит нежилой. Нет в ней мелочей — безделушек, обычных там, где поселяется Бестужев, ковра на софе, картин.

Кто-то додумался установить у окна конторку. За такой конторкой пишут стоя. А его рабочая поза — горизонтальная.

На конторке бювар казанского сафьяна, купленный в Москве. В нем — гравюры, литографии; замки, рыцари в стальных доспехах, вздыбленные кони, латы, меченные мальтийским крестом.

Сами собой оживали эти сцены, слышался звон тяжелых мечей, стоны, топот, ржание. В романтическом ореоле воскресала далекая жизнь. Он тянулся к ней, входил в нее, словно она рядом, еще длится. Не написал, не успел написать историю Новгорода. Мечтал, собирался с силами! Сколько говорено о том с Кондратием; увлеченный Рылеев делился с Пушкиным: «последние вспышки русской свободы». В разговоре с Пестелем о республиканском образе правления Рылеев взял в пример Великий Новгород…

На конторке — книжки «Полярной звезды» и «Библиотеки для чтения, составленной из повестей, анекдотов и произведений изящной словесности». Бестужев полистал «Полярную звезду» на 1823 год», нашел место:

«Вольные местичи вольного Новагорода! Не диво было, когда послы князей винили и стращали нас по-своему: дивлюсь, как новгородец мог предложить меры, столь противные пользам соотечественников!..»

Потом — о церкви, о Витовте, о торговле. Многое сегодня к делу. Всего ближе — конец речи Романа:

«Вам предлагают купить мир — временною уступкою прав своих и вечным стыдом родины. Граждане! Разве не испытывали вы, что уступки становятся чужим правом?..»

Раскрыть бы книжку перед бароном Штейнгелем: воспользуйтесь для манифеста. Тем бы перечитать, кто уповает на временные уступки, на шаткость междуцарствия. Не век ему длиться, мы от своего отойдем, свое упустим, — они с лихвой загребут.

Он листал альманах, пока из него не выпал клочок бумаги с коряво выведенными строками. Рука Елены.

«Муки ржаной куль —12 р. 15 к., пшеничной пуд — 3 р. 10 к., гречневой пуд — 2 р., рису пуд — 4 р. 20 к., курица хорошая — 90 к…»

Хозяйка, помощница матушки. Читает повесть брата, а в голове — почем мука, куры.

Однако и он держит в уме не только нить сюжета, но и всю историю Новгорода, когда пишет «Романа и Ольгу», помнит историю Пскова, когда сочиняет «Листок из дневника гвардейского офицера». История, не окостеневшая в именах и датах, не заросшая травой забвения, — ожившая в новых днях. На последней странице «Замка Венден» после того, как благородный Вигберт фон Серрат убивает злодея магистра Винно фон Рорбаха, звучит возглас автора:

«Ненавижу в Серрате злодея; но могу ли вовсе отказать в сострадании несчастному, увлеченному духом варварского времени, силою овладевшего им отчаяния?..»

Праведная месть, расправа с изувером и — «ненавижу в Серрате злодея»!

Полированным ногтем Бестужев отчеркнул на полях слова о рыцаре Серрате, медленно водя карандашом, взял их в рамку, заложил чистый листок между страницами.

Подвинув бювар, принялся тасовать гравюры, литографии, что серной спичкой воспламеняли фантазию.

Но не фантазией единой. В западных губерниях, в Ревеле он бродил среди нагромождений камня, лазил в гроты, пещеры. Подставлял лицо солоноватому ветру Прибалтики. Корпел над книгами, доискивался до мелочей. Читал «Хронику Ливонии» таллинского пастора Балтазара Руссова. Проникал в замысловатые переплетения геральдики, слушал седые легенды, равно дорожа правдой и вымыслом.

С полгода назад Пушкин обособил из сочиненного Бестужевым «Ревельский турнир»: напоминает турниры Вальтера Скотта. Но тут же принялся отговаривать: «Полно тебе писать быстрые повести с романтическими переходами».

Отчего же «полно»? Он и стремился к быстрым — все двигается — повестям, к романтическим переходам.

Одна фраза пушкинского письма застряла в мозгу. Сперва вызвала улыбку, потом — раздумья. «Брось этих немцев и обратись к нам православным». Это пишет Пушкин, который обогатил словесность изнеженным европейцем Онегиным, безразличным к участи отчизны!

Пушкин заметил, что у Бестужева русские говорят языком немецкой драмы, но упустил из виду, что рыцари, жители Ливонии, рассуждают в стиле новгородцев, что герои турнирных повестей — воители за «права личности», против жестокостей и сословных предрассудков, что идея «Изменника» — «завидна смерть за родину» — совпадает с символом веры тех, кто сейчас поднимается на тиранию.

Не в письмах им объясняться. Встреча безотлагательна; зимний путь быстрее осеннего.

Насколько Пушкин посвящен в секреты заговора? Жил на юге, общался с «южанами», с Пестелем. Вовлекли его в смертоопасный круг?

Что, если зов «обратись к нам православным» — направить к обществу?

Тон шутейный, не барина, а простолюдина; смиренная просьба: обратись к нам, православным.

Как было не пить из далеких источников? Оглядывались на польский сейм, почитали смелых французских авторов, издавна дискутировали о немецком Тугенбунде, привлеченные его патриотическим настроением и уставом, стараясь уловить несовпадение между «целью» и «ужасными средствами».

Многое приносилось с запада. Но и, воздавая должное английской конституции, федеративному устройству Северо-Америкапских Штатов, подмечали узость британского закона и всесилие «аристократии богатства» в Америке. Манил пример «гишпанской армии» — военная революция, бескровная победа.

О гишпанском опыте князь Вяземский толковал с Бестужевым: недурен, но в российских обстоятельствах чреват пугачевщиной; как нельзя лучше годен напугать наших «мелкотравчатых Батыев».

Еще в двадцатом году Петр Андреевич сочинил «Табашное послание» — не для печатания и широкого чтения. Шутливое послание князь венчал словами надежды на чудо, какое может воспоследовать, коль «врагам завоеваний мысли смелой, друзьям привычки закоснелой» дать понюхать «гишпанского табаку».

Попробуйте, благим влияньем Свершится чудо, может быть: Авось удастся осветить,
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×