Вороная же на эту высокую хвалу ни головой не мотнет, ни хвостом не махнет, стоит себе смирно. И только услышав умоляющее: «Огненным взглядом меня одари», — кажется, вздрогнула. Видно, уж насчет своего взгляда-то кобыла не обольщалась, и столь непомерная лесть не понравилась ей. Она вдруг повернула голову к Асхату и под корешок откусила его левое ухо.
А ведь уже завтра был бы праздник.
В этом году от праздника радости не было. Я лежал избитый, кровь выплевывал, а друг на всю жизнь одноухим остался.
…Когда у старого Кадергула с улицы Трех Петухов родился сын Ишмурза, нас со Старшей Матерью опять позвали. Это был последний мой «повивальный праздник».
Но с застолья в честь Ишмурзы гостинец своему другу я все же вынес. Набил оба кармана медовым чак-чаком. Один карман сестренке с братишкой вывалил, но другого и не коснулся.
Вечером я на сером мерине верхом отправился за околицу на выпас и завернул к Асхату. Он тоже выехал верхом на вороной. На той стороне оврага мы, стреножив, отпустили лошадей и уселись на траве. Я сунулся в карман за гостинцем, но свалявшийся чак-чак прилип к холщовым штанам. Только совсем вывернув карман, мы смогли отодрать его. Половину гостинца Асхат протянул мне.
— Наелся — в горле еще стоит. Вот! — показал я, разинув рот.
Он, по своему обыкновению, не спеша, уважительно начал есть.
— Мне сегодня опять влетело, — сообщил мой приятель, погладив скулу.
— За что?
— За песню. Отец проснулся утром, весь по макушку в пуху, у него подушка ночью прорвалась. А мне и надо было выскочить:
Поднялся отец с подушки — Пух и перья на макушке. Ух, теперь от всех подряд Пух и перья полетят!
«Чтоб шайтан тебе на язык плюнул», — крикнул отец и подшитым башмаком запустил. Прямо в срамное место попал, тут я и переломился пополам. Сам дурак, язык даже свой сдержать не могу.
Белоголовый одноухий Асхат, если взглянуть вдруг, похож на самовар с отломанной ручкой. Даже лучи закатного солнца играют в его волосах, как переливались бы они в прозрачном чаду самовара.
Внизу под горой расстилается чуть заметная глазу ясная синева.
— Вон та синева, — говорит Асхат, — она с неба сыплется. За целый день свод небесный накаляется, вот под вечер и сыплется с лазури синяя пыль.
Чистая правда. Откуда же еще взяться такой синеве? Если бы из земли поднялась, был бы просто туман. Вечер высок, тих. В алеющем небе ни облачка, на земле ни ветерка. И долгая горестная песня кого- то, едущего через луг, разрезала тишину. Должно быть, верхом едет, Пеший человек не смог бы петь так широко и так безотрадно. Я и сам, только на лошадь залезу, или веселюсь, как сумасшедший, или совсем сникаю.
Ясно расслышали мы только последние слова песни: «…Не войдет человек в чужую могилу…»
— Это Рамазан, сын Шайхи, — Асхат тут же узнал певца по голосу. Сильно горюет он по отцу…
С неделю назад случилось событие, потрясшее весь аул. Два брата Кашафетдин и Шайхетдин — строили возле деревни Лекаревки мост через Дему. Уже совсем достроили мост, как оступился Кашафетдин и упал в реку. Он не умел плавать. Пытаясь спасти старшего брата, Шайхетдин прыгнул вслед за ним. Ушел под воду и больше не показался. Кашафетдин кое-как прибился к берегу, а Шайхетдин так и исчез. Только через три дня где-то в низовье Демы выплыло его тело… Оказалось, что, ныряя, он ударился головой о корягу.
Давно затих голос Рамазана, а его песня все еще звучала в ушах: «Не войдет человек в чужую могилу…»
— Асхат, а Асхат! — сказал я моему загрустившему другу. — А ведь, если подумать, Шайхетдин не в свою могилу вошел. Умереть-то Кашафетдин-агай должен был.
— Не знаю, — покачал головой Асхат.
Надо будет у Старшей Матери спросить. О рождении человека она все знает и про смерть, наверное, тоже.
Но спрашивать у нее я все же не стал. Не любит она, когда про смерть допытываются.
Асхат долго молчал, и, когда начал говорить, что-то загадочное было в его голосе, и мне опять стало неспокойно.
— Есть у меня две тайны. Сумеешь сберечь — обе тебе открою. Клянешься?
— Хлебом клянусь.
— Ты же знаешь черноволосую, черноглазую Фариду с вашей улицы. Она сирота, дом у них высокий…
— Знаю.
— Мачеха Фариду день-деньской только бьет да ругает. Несчастная она, вроде меня. Мы с ней парой пришлись. Об этом мне одна из двух сросшихся, обожженных молнией берез, что возле Святого ручья стоят, сказала. Эту девочку я больше всех на свете жалею. Даже себя так не жалею. Я и песню про нее сложил:
В темном доме девица Плачет, леденеет. Мое сердце девицу Бедную жалеет.
Пою эту песню и плачу.
— А ей какая польза от твоих слез?
— Покуда пользы нет. Но когда я вырасту, я влюблюсь в нее. И однажды весенним утром, перед самым-самым восходом, я возьму ее за руку, и мы пойдем навстречу солнцу. Птицы без умолку будут петь нам, а впереди, показывая дорогу, будут порхать бабочки. Видя нашу радость, цветы склонят головы, уползут змеи в нору, волки забьются в логово. Мы будем идти и идти и поднимемся на самую высокую земную вершину, Девичьей Горки даже выше, само небо внизу останется. Ту вершину покрывает высокая густая трава. Если чуть нагнуться, она совсем нас закроет. И в этой траве я украдкой поцелую ее в левую щеку. На левой щеке у нее красивая родинка есть…
— Фу! Нашел занятие!
Целующийся Асхат мне совсем не понравился. А поведение Фариды, позволяющей целовать себя в густой траве, показалось и вовсе неприлично.
— Влюбленные должны целоваться. Иначе нельзя. Я ведь не сейчас, когда вырасту… Не была бы Фарида сиротой, не обижала бы ее мачеха, я бы и не влюбился в нее. Счастливому человеку нужды-то во мне — одна копейка. Из тех берез-двойняшек одна мне так сказала: «Шаткому опора нужна, одинокому в друге нужда». Такие, как мы с Фаридой, шаткие, друг другу опорой должны быть. Только об этом никому уж не говори.
— Сказал же: клянусь! Клятве не веришь, что ли?
— Верить-то верю…
Не совсем по душе пришлась мне та Асхатова тайна. Верю, и на самую высокую гору заведет он Фариду, и солнечными лучами ее окутает, и птицу певчую поймает, и песню, что у ручья перенял, споет. Небо внизу будет, они — наверху. Силы у него безграничные.
Только я и ту Фариду знаю. Каждый раз, проходя мимо их дома, поправляю тюбетейку, чтобы ладно сидела, и стараюсь поменьше шмыгать носом. Зря открыл мне Асхат свою тайну. Выходит, этой девчонке с черными-черными волосами, с ярко-черными глазами, с родинкой на левой щеке я неровня. Потому что живу я, живу, а страданий еще никаких не изведал.
Какие бы испытания мне ни выпали, тайны друга я никогда не открою. Луна видела, солнце