как струна, шкентель.
Страх не покидал его теперь ни на минуту. Он дрожал за каждую пачку, и каждая, проскользнувшая благополучно, шевелила в его груди радость.
Но пачек этих оставалось еще много, много.
В трюме сделалось невыносимо душно. Сильно нагретые солнцем борта отдавали нестерпимым жаром.
Ефрем готовился выронить крюк, но его остановил старый дикарь:
– Что стал, деревня?! Разбирай, жи-и-ива-а!
И Ефрем снова пустил в ход свой крюк…
Был четвертый час.
– Полундра-а! – послышался неожиданно крик, похожий на вопль.
Все в трюме, как испуганные крысы, шарахнулись в сторону. Только Ефрем остался на своем месте.
Он стоял посреди трюма с высоко поднятым крюком в позе недоумевающего гиганта, а над ним в пятидесяти футах мерно покачивалась объемистая пачка.
В трюме совершалось нечто таинственное.
– Беги! Полундра! – крикнул из угла парню Барин.
Но Ефрем не слышал. Он не понимал страшного слова «полундра».
Он оставался прикованным к своему месту. Задрав голову, он глядел широко раскрытыми глазами, почти в упор, на пачку.
Она наполовину осунулась, и Ефрем увидал, как зловеще надвигается на него из нее и ползет лист, за ним другой, третий… Он взмахнул рукой и закрыл глаза.
Раздался грохот, точно обвалился дом, и пароход два раза качнуло.
Отовсюду, из всех углов показались опять дикари. Показался и Барин.
Сверху быстро спускался помощник, матросы и рабочие.
Наверху у люка послышался топот нескольких десятков ног, дрожащие голоса, и через люк перевесились испуганные лица. Такой же топот послышался и на сходне.
Палуба вмиг наполнилась народом.
– Пачка сорвалась! – передавалось из уст в уста.
– А сколько убило?
– Двоих, говорят!
– Слабо листы закрепили!
Народ теснее обступил люк и глядел в трюм, на дне которого, над небольшим курганом из железа, возился Барин и шестеро дикарей.
– Живо, живо! – подгонял их разбитым голосом помощник.
Рабочие напрягали все силы, чтобы откопать Ефрема. Его наконец откопали.
Он лежал среди железа недвижимым. Все – ноги, руки и могучая грудь, за исключением лица, которое чудом уцелело и осталось незадетым, были смяты и раздроблены. Точно тело было захвачено маховиком заводской машины, прошлось по валикам и зубчатым колесам.
Так недавно еще полный мощи и силы богатырь, сын привольных степей, лежал теперь раздавленный, как жалкий червь.
Кровь, алая, как цвет мака, била у него со всех сторон: из-под лаптей, из-за портков и белой, вздувшейся на груди и боках рубахи, рвалась струйками из-за стиснутых зубов.
Ефрем жил еще.
Грузно приподнялись у него веки, и выглянули потускневшие, как вечернее небо, глаза. Они выглянули на минуту, обдали обступивших рабочих холодным сиянием и сомкнулись.
Они раскрылись потом еще и еще раз.
В теле с раздробленными конечностями и помятой грудью жили одни глаза. Как два огарка, как две лампадки, боролись они с мраком.
– Доктора, доктора!
Несколько человек метнулись наверх по лесенке за доктором, но доктора не нашли.
– Доктор будет только через час!
– Тогда в больницу его!
– А как взять?! На тачку, что ли?!
– Валяй на тачку! Эй, давай шкентель!
– Шкентеля, шкентеля! – подхватили наверху. – Машинист, давай шкентель!
Бледный машинист, стоявший у люка, бросился к крану.