— Это моя дочь. Та, что принесла цветы.
— Окстись, чего болтаешь, — живо отозвался пронзительный голос от окна. — Это твоя внучка.
Лицо бабули с цветами съежилось в тревожную гримасу.
— Нет же, — сказала она. — Это моя дочь.
— Твоя дочь давно умерла, — срезана лежавшая у окна.
— У этой совсем память отшибло, — по-деловому прокомментировала тетя.
— Врешь ты! — плаксиво воскликнула бабуля. — Это моя дочь… моя дочь…
Она вытянулась на кровати, пряча лицо в подушке. Цветы соскользнули на пол.
— Посмотри, что ты делаешь, — сказала тетя. — Твои красивые цветы…
— Сестра… сестра… — звала старушка рядом с нами. — Я хочу сесть!
Что-нибудь сказать…
Обзор новостей закончился, и дикторша, жизнерадостно глянув в комнату, сообщила, какие еще увлекательные передачи можно посмотреть сегодня вечером. Они сидели перед телевизором на своих привычных местах. Женщина — прямо и не опираясь, мужчина — лениво развалясь.
— Что это за сало было сегодня к бобам? — спросил он.
— Челюстное, — ответила женщина, не отрывая глаз от телевизора.
— А-а. Мне кажется…
— Тише! — воскликнула женщина. — Начинается.
Он замолчал, искоса глядя на нее. Ее вечно занятые руки покоились теперь на коленях, а на круглом лице, слабо подсвеченном голубым светом экрана, застыло выражение наивного, почти детского благоговения. Мужчина снова повернулся к телевизору и начал смотреть, совершенно не вникая в смысл происходящего. Так прошло минут десять.
— Пойду-ка побалуюсь сигаркой, — сказал он.
— Тсс, — шикнула женщина.
Он встал, подошел к шкафу и выдвинул ящик. Привычным движением выбрал сигару, вернулся на свое место и, растягивая удовольствие, приступил к совершению ритуала.
Сначала из жилетного кармана извлек перочинный ножик и осторожно срезал кончик сигары. Затем подул. И наконец достал спички. Сигару нужно раскуривать только спичкой. Чтобы он воспользовался зажигалкой — дудки. Другое дело — сигареты. Но сигару нужно закуривать только от спички. Это его собственная теория, которую он частенько развивал на досуге. Вот и сейчас ему захотелось высказаться по этому поводу, и он заметил:
— Ты никогда не увидишь, чтобы я закуривал сигару от зажигалки.
— Да, я знаю, — ответила она.
— Таков мой принцип, — продолжал он.
— Прошу тебя, тише.
Мужчина выпрямился на своем стуле.
— Слова нельзя сказать! — возмутился он. — Уже который месяц. Каждый вечер сидим и пялимся в этот чертов ящик. А стоит мне рот раскрыть, как сразу: тсс. Но я, черт подери, хочу говорить.
Женщина встала.
Решительным шагом она направилась к телевизору и повернула ручку. Затем снова села и, глядя на него, сказала:
— Ну, давай.
Внезапная тишина, заполонившая комнату, заставила мужчину поежиться.
— Что? — спросил он неуверенно.
— Ты же собирался что-то сказать. Давай говори.
Он пожал плечами.
— Да нет, я так, ничего определенного…
Женщина энергично развела руками: мол, так я и знала. Некоторое время они сидели молча. Женщина дулась. Мужчина почему-то чувствовал себя виноватым. И напряженно рылся в памяти, пытаясь выудить оттуда хоть какую-нибудь тему для беседы. Соображениями о сигаре и зажигалке он делился уже не однажды. Может быть, стоит вернуться к разговору о сале, которое ему не понравилось, но она, похоже, была сейчас не в том настроении. Она сидела на своем стуле, прямая и гневная, и смотрела на выключенный телевизор. Мало-помалу им овладело тягостное уныние.
Наконец он поднялся и сообщил вежливо, без тени враждебности:
— Я пошел спать.
— Хорошо, — ответила она.
Дверь за ним закрылась, и она снова включила телевизор. Сначала появился звук, потом из смутных контуров проступила картинка. Она быстро села, и на лице ее снова заиграло благоговейное выражение.
В спальне мужчина разделся. Он улегся на спину, совсем маленький в большой постели, и, глядя в потолок, пробормотал:
— Ведь просто хочется что-нибудь сказать…
Счастливое детство
Когда мы проезжали мимо Главного почтамта, вспыхнул красный свет, и такси остановилось. Седой шофер окинул взглядом фасад высокого здания и сказал:
— В детстве я частенько сюда захаживал.
Он ждал, что я отвечу «вот как?», и я именно так и ответил.
— За дедом, — продолжал он. — Старик жил у нас. Целыми днями, бывало, шкандыбает по городу, ищет, на что бы поглазеть задарма. К примеру, как дом строят. Или как чей-нибудь драндулет кувырнулся в канал. Все в таком роде. Часов в шесть, как обедать садиться, мать всегда говорила нам с братишкой: «Сбегайте-ка за ним!» Он-то времени уже не замечал. И всегда мы заставали его на почтамте. У него там было постоянное местечко, возле окошка, где почтовые переводы выдают. Стоит и глазеет. Глазеет на сейф с деньгами. К нему уж там все привыкли. Я как-то спрашиваю у него: «Дедушка, а зачем ты ходишь туда каждый день?» А он отвечает: «Любоваться на всю эту красоту». Бывало, за столом скажет: «Сегодня я видел тысячную бумажку». Стало быть, счастливый день выдался у старика!
В зеркальце заднего обзора я видел, что таксист улыбается.
— У него-то самого сроду ломаного гроша не было за душой, — продолжал он. — Он из рабочей семьи. В деревне, где он рос, всем заправляли протестантские святоши. Он и в школу-то почти не ходил. Все работа да работа. Был еще от горшка два вершка, когда отец в шесть утра отнес его, спящего, в первый раз на фабрику. Такая тогда была житуха. Но люди были счастливы. Дед, бывало, говорил: «Что нужно нашему крестьянину? Три вещи: полная кружка, строгий пастор да добрая деваха». Он часто так приговаривал. Такое уж у него было присловье. Мы поехали дальше.
— Мои-то отец с матерью, те не поддались на удочку церковников, — продолжал таксист. — Помню — кстати, мы и жили-то тогда в Иордане, — как-то раздается звонок в дверь, и на пороге стоят два субъекта. Один говорит: «Мы принесли вам Евангелие». А мать ему на это: «Погодите, я схожу за корзинкой». Вот какая она была, моя мамаша. Бой-баба. И такая жизнерадостная! Отец тоже. Он был прирожденный бунтарь. Вечно, бывало, бастует. Для нас-то с братишкой это были счастливые деньки, ведь когда он не был в пикете, то ходил с нами на рыбалку. Или мастерил нам воздушного змея. Очень хорошо получался у него змей. А мать все равно ухитрялась кормить нас досыта — сам не понимаю, как это ей только удавалось.
Глаза его в зеркальце выражали теперь глубокое раздумье.