черных костюмах друзей, покупателей, франкмасонов, знакомых, служащих торговой фирмы; он вошел сюда в черных котелках и перчатках людей из похоронной конторы, доставивших черный катафалк и черные покрывала; он вошел сюда в черных одеждах чернокожих, негры поставляли в этот дом вот уже четыре поколения слуг; теперь, как забытые тени, негры пришли сюда из далеких кварталов и, столпившись под аркадами патио, хором оплакивали усопшего. В обществе, издавна разделенном сословными и расовыми перегородками, прощание с покойником было единственной церемонией, где их не принимали в расчет: вот почему случалось, что цирюльник, который однажды брил умершего, стоял у его гроба рядом с наместником колонии или главою медицинской корпорации, с графом де Посос-Дульсес или богатым землевладельцем, которому король недавно пожаловал титул маркиза.
Несколько удивленная присутствием сотен незнакомых людей – весь коммерческий мир Гаваны посетил в эту ночь дом с высокими колоннами, – София, осунувшаяся от бессонных ночей, погруженная в глубокую скорбь, которая обходится без показных жалоб и слез, исполняла непривычную для нее роль вдовы с таким достоинством и благородством, что Эстебан был изумлен. В комнате было душно: одуряюще пахло множество различных цветов, от них даже неприятно тянуло расплавленным воском, и ко всему этому примешивался чад бесчисленных свечей и еще не выветрившийся запах лекарств, особенно горчицы и камфары; от духоты молодую женщину, должно быть, мутило, ее нахмуренное лицо сильно побледнело, однако, несмотря на мешковатую траурную одежду и даже на известные недостатки внешности, София была по-своему хороша. У нее был, пожалуй, слишком упрямый лоб, слишком густые и сросшиеся брови, слишком неподвижный и медлительный взгляд, немного длинные руки, а ноги чересчур тонкие по сравнению с пышными бедрами. Но даже в этой тягостной обстановке она излучала неповторимое обаяние – обаяние женственности, законченной и совершенной, исходившей из самых недр ее существа, и Эстебан теперь особенно остро ощущал его, постигая скрытые возможности этой богатой натуры. Он вышел в патио, чтобы немного отдохнуть от монотонных голосов, бормотавших молитвы в гостиной, где лежал покойник. Потом направился к себе в комнату, и тут взгляд его упал на валявшиеся в углу марионетки: их причудливый вид, наряды, позы – все походило на гротеск в духе Калло [140]. Эстебан повалился в гамак, его преследовала навязчивая мысль о том, что завтра в доме станет одним человеком меньше. Планы будущего путешествия супругов, еще несколько дней назад так тревожившие его, уже никогда не осуществятся. Теперь наступит год унылого траура, с заупокойными мессами по усопшему и обязательными посещениями кладбища. Впереди у него будет целый год, чтобы убедить сестру и брата в необходимости переменить образ жизни. Пожалуй, нетрудно будет вернуться к былой мечте, которую они лелеяли еще на заре юности. Карлос, правда, слишком погряз в торговых делах, но все же месяца на два или на три и он, пожалуй, сможет уехать. А уж потом Эстебан устроит все так, чтобы остаться вдвоем с Софией где-нибудь в Европе, скажем, в Испании, стране, которой теперь меньше, чем прежде, угрожала война с французами, – совершив прыжок через Средиземное море, они ведь самым нелепым образом завязли в Египте. Все дело только в том, чтобы не торопиться, не поддаваться минутным порывам. Черпать полными пригоршнями в бездонной сокровищнице лицемерия. Лгать, когда это будет полезно. Добровольно играть роль Тартюфа…
Эстебан вернулся в полутемную гостиную. В дом входили все новые посетители, они с чувством жали ему руку, обнимали, говорили соболезнующие слова, а потом выходили в галерею. Он посмотрел на гроб. Лежавший там человек был чужаком. Чужаком, которого завтра на плечах вынесут из дома; он, Эстебан, ни в чем перед ним не виноват, он даже в глубине души не желал его физического устранения – этим словом педантичные философы минувшего века обозначали уничтожение неугодного человека. Траур закроет двери дома для посторонних, жизнь семьи снова войдет в естественные рамки, снова возродится атмосфера прежних дней. Возможно, вернется в дом милый его сердцу беспорядок, и тем самым время как бы возвратится вспять. Пройдет эта Долгая ночь прощаний с покойным; забудется погребальная церемония и все, что с нею связано: молитвы, человек, несущий крест в похоронной процессии, пожертвования, траурные одежды и большие восковые свечи, цветы и покровы, панихида иреквием; смолкнут разговоры о том, что один, мол, пришел на похороны в парадном мундире, другой плакал, а третий со скорбью в голосе провозгласил, что мы из праха возникли и в прах обратимся; Эстебан, как приличествует близкому родственнику умершего, пожмет сотню потных рук под палящим солнцем, лучи которого, отраженные мраморными плитами, больно режут глаза, – и когда все это останется позади, в душах сестры и братьев восстановится естественная связь с прошлым… Выполнив неприятные обязанности, связанные с похоронами, Карлос, Эстебан и София вновь, как и несколько лет назад, оказались вместе за большим обеденным столом; вновь, как и в тот раз, было воскресенье, и они так же решили удовольствоваться обедом, приготовленным в соседней гостинице. Ремихио, который не мог пойти на рынок, потому что был на кладбище, принес подносы, прикрытые салфетками, на них лежали серебристый мрежник, запеченный с миндалем, марципаны, голуби, жаренные на рашпере, и другие лакомые кушанья с трюфелями и засахаренными фруктами, – все это было заказано самим Эстебаном, который велел не жалеть денег, если что-либо будет трудно достать.
– Какое совпадение! – воскликнула София. – Если я не ошибаюсь, мы ели то же самое после похорон… – Она не окончила фразу: в доме никогда не говорили о покойном отце.
– То же самое, – подтвердил Эстебан. – Пища в гостиницах мало меняется.
Он заметил, что кузина оперлась локтями на стол, словно она и думать забыла о хороших манерах и вернулась к былой непосредственности. София пробовала одно блюдо, потом другое, не соблюдая никакого порядка, разглядывала рисунок на скатерти, задумчиво переставляла бокалы. Она рано ушла к себе, так как обессилела после многих бессонных ночей. Теперь уже незачем было подвергать себя опасности заразиться, и молодая женщина приказала принести с чердака свою девичью кровать и поставить ее в дальней комнате, где все еще хранились нераспакованные корзины с траурной одеждой.
– Бедная София! – воскликнул Карлос, когда мужчины остались одни. – Стать вдовой в ее годы!
– Ну, она скоро опять выйдет замуж, – отозвался Эстебан, перекатывая между пальцами серую, оплетенную золотой нитью бусинку, которая в дни морских скитаний служила ему талисманом, отгонявшим бури и предотвращавшим несчастья.
Все последующие дни он, желая хоть чем-нибудь помочь брату, добросовестно приходил в контору и усаживался за стол Хорхе, как будто дела торговой фирмы стали вдруг в высшей степени занимать его. Тут Эстебан постоянно сталкивался с городскими негоциантами и торговцами из провинции; от них он узнал, что на острове готовятся грозные события. Повсюду происходило глухое брожение. Богатые землевладельцы жили в постоянном страхе, они опасались, что местные негры, по примеру негров из Санто-Доминго, поднимут мятеж. Распространились слухи, будто какой-то мулат, главарь заговорщиков, которого никто не видел и имени которого никто не знал, ходит из селения в селение, подбивая рабочих сахароварен взбунтоваться. Слишком много людей прятало у себя в карманах книжонки «окаянных французов». Каждое утро в Гаване на стенах домов появлялись тайно расклеенные ночью угрожающие листовки, в них провозглашалось право на «свободу совести», прославлялась революция и говорилось, что скоро на городских площадях будет воздвигнута гильотина. Стоило какому-нибудь негру – пусть даже речь шла о пьяном или помешанном – оскорбить или ударить кого-либо, и в нем уже видели бунтовщика. Моряки с заходивших в Гавану кораблей рассказывали о волнениях в Венесуэле и Новой Гранаде. Всюду назревали мятежи. Говорили, что гарнизоны приведены в боевую готовность, а из Испании прибыли новые пушки, – они предназначались для того, чтобы усилить батареи в крепости Принсипе…
– Пустяки! – заявлял Карлос, когда ему рассказывали о таких вещах, и благоразумно переводил разговор на другую тему. – В этой большой деревне люди и сами не знают, что говорят, – в сердцах прибавлял он.