и в них течению. Они лишь понятным темному народу языком идеологически обосновывали его дикую разрушительную волю. Оттого-то и смешались в одну кучу капиталист и литератор, офицер и интеллигент. Мы склонны понимать экономическую политику большевиков как нелепое и неудачное насаждение ими социализма. Но разве нет непрерывной связи этой политики с экономическими мерами последних царских министров, с программою того же Риттиха? Возможно ли было в стране с бегущей по всем дорогам армией, с разрушающимся транспортом, в стране, раздираемой гражданскою войною, спасти города от абсолютного голода иначе, как реквизируя и распределяя, грабя банки, магазины, рынки, прекращая свободную торговлю? Даже этими героическими средствами достигалось спасение от голодной смерти только части городского населения и вместе с ним правительственного аппарата: другая часть вымирала. И можно ли было заставить работать необходимый для всей этой политики аппарат – матросов, красноармейцев, юнцов-революционеров – иначе, как с помощью понятных и давно знакомых им по социалистической пропаганде лозунгов? Аппарат действовал очень плохо; это было неизбежным: он был составлен из людей, приемлемых для народа, обладавших волей к власти, но неумелых, тогда как старый, при всех своих достоинствах, оказался неприемлемым. Осуществляемые меры вели к истреблению посредством голода. Но не будь их, голод был бы сильнее и убедительнее; при наличии их сам народ, уже помимо большевиков, выделил новый орган – мешочников, которым «поручил» провозить в города ровно столько товара, сколько необходимо было для спасения от голодной смерти обреченных жить. Свободная инициатива мешочников и несовершенства контрольного аппарата взаимно друг друга уравновешивали. – Опять, коммунистическая идеология оказалась полезною этикеткою для жестокой необходимости; анархия хозяйства раскрыла себя как осуществление социалистической системы. Выводы коммунистической науки совпадали с тем, что заставляла делать жизнь. Социально-политический строй России в 1918–1920 гг. был максимумом доступного для нее в этот период хозяйственного, социального и политического единства, наименьшим единством, т. е. элементарною и построенною на принуждении системою. Он исчерпывался рационалистической схемой, требовал насилия, учета, реквизиций и т. д. Его идеология точнее всего формулировалась идеологией большевистского коммунизма, а внутреннее существо его – воля великого народа – оставалось неуловимым. Ее, эту волю, нельзя было выразить: можно было лишь верить в нее или подменять ее большевистской. А для осуществления ее необходимо было или ее выразить или ее «подменить», т. е. выразить упрощенно. Попытка ограничиться верою, как показывает судьба Временного Правительства, была обречена на бесплодие. И не мудрено, что, плывя по течению, большевики воображали, будто вводят коммунизм; настолько воображали, что без нужды суетились и делали больше и хуже, чем требовалось. Закрывая в Вятке рынок, они переименовывали рыночную площадь в «Площадь борьбы со спекуляцией». Распределяя жалкие остатки продуктов, высчитывали их по калориям; выдавая ничтожное количество бумаги и перьев, несравненно больше того и другого изводили на квитанции и статистические записи, тем более, что «статистика» давно уже была одним из идолов русской полуинтеллигенции. Нуждаясь в насилии, переходили все границы в идеологии и практике террора. Много во всем этом было бессмысленного, дикого и жестокого. Много вреда было в коммунистической «организации хозяйства». Но все это было наростом над действительностью, «прибавочным злом» и, в конце концов, прикрасами и частностями, скрывавшими под собою реальную, неизбежную необходимость. Как только надобность в коммунистической политике миновала, так сейчас же она исчезла, а коммунистическая идеология изменилась – «немедленный социализм» потерял кредит и в массах и в среде самих коммунистов.

Большевизм, не совпадающий с коммунизмом, – индивидуализация некоторых стихийных стремлений русского народа, часто в виде деформированной западной идеологии. Наиболее полно и ярко выражает его большевистская партия. Не народ навязывает свою волю большевикам, и не большевики навязывают ему свою. Но народная воля индивидуализируется и в большевиках; в них осуществляются некоторые особенно существенные ее мотивы: жажда социального переустройства и даже социальной правды, инстинкты государственности и великодержавия.

За последнее время в заграничной русской прессе возмущаются тем, что большевики, несмотря на голод, вывозят русский хлеб. В этом лишний раз обнаруживается, что русский народ еще не вышел из состояния распада слагающих его индивидуальностей. За торгующими наворованным у русского народа добром и хлебом большевиками стоят группы спекулянтов, для которых, как и для многих советских служащих в России и еще более за границей, личный интерес выше общего. Психология большевиков, предпочитающих интересы коммунистического интернационала, а в некоторой (и немалой) мере даже интересы русской государственности и ее престиж в Европе интересам значительных групп населения, не ниже, а может быть, и выше морально, чем психология обогащающихся на деятельности большевиков лиц. Но обеим психологиям чуждо понимание обще-русского единства, ибо его еще нет. И совершенно необоснован моральный ригоризм каких-нибудь эмигрантов, мечтающих о полном сокрушении большевиков ценою иностранного вмешательства и уже заранее судящих и карающих всякого, кто замарал свою одежду соприкосновением с большевиками, а не спас ее белизны с помощью достойной Гомеровского героя быстроногости. Эта все та же психология, которая позволяет торговать русским хлебом, русскими землями, русским будущим.

Коммунистической идеологией большевизм не исчерпывается. Социализма в большевистском движении немногим больше, чем в самых яростных противниках социализма, отвергающих его на основании неудачно произведенного в России эксперимента. Коммунистическая идеология лежит в самом поверхностном слое исторического русского процесса. Ее назначение и влияние преувеличивать не следует. Коммунистические русские формулы родственны Разиновскому «сарынь на кичку». Правда, с другой стороны, в них находят себе неуклюжее выражение и некоторые основные религиозные идеалы и поиски русского народа; из чего, конечно, не следует, как умозаключал (?) из моих слов один недобросовестный и болезненно-самолюбивый критик (?), что это выражение адекватно выражаемому. В известном смысле даже коммунизм есть качествование русского народа, а следовательно, и качествование в нем высшей индивидуальности (§ 57).

62

Проблему влияния личности на другой исторический момент можно свести к частному ее случаю – к вопросу о влиянии конкретной личности (о роли личности в истории). Если удастся показать, что механическая связь неустановима даже между процессом и конкретным индивидуумом, a fortiori[82] следует, что ее не установить и в применении к индивидуальностям коллективным, разграничить которые еще трудней (§§ 21, 22).

Характерным парадоксом историографии представляется мне тот факт, что историки, исходящие из категорий изменения и причинности (§ 2), более всего склонны отрицать значение и роль конкретной личности, в то же самое время приписывая решающее значение личностям коллективным – классам. Парадокс этот, разумеется, связан с пониманием индивидуумов в смысле вполне однородных атомов и – новая непоследовательность – с признанием индивидуальной физиономии за классом.

Чем, собственно говоря, отличен один индивидуум от другого? – Пространственными линиями своего тела, да еще, пожалуй, пространственною обособленностью того, «quod in os intrat, in ventrem vadit et in secessum emittitur».[83] Но для истории индивидуум важен не в качестве материальной величины, к тому же на почве теории всеединства, долженствуемой быть понятою существенно иначе. История подходит к индивидууму и рассматривает его со стороны духовно-душевной. А в качестве духовно-душевного существа личность связана не с абстрактным телом своим (телом данного мгновения времени), а и со всем так или иначе вступившим в «соприкосновение» с нею пространственно- материальным бытием, с целым раскрытия ее во времени и пространстве. Нельзя механически оторвать индивидуума от пространства и материи или загнать и замкнуть его в воображаемое, условное пространство. Дурная, хотя и удобная привычка считать тело индивидуума неизменным и неподвижным не может лежать в основе наших рассуждений. Преодолев же эту привычку, мы не находим средств для проведения между индивидуумами точных внешних границ. И как, действительно, провести грань между ними в любом «общем» восприятии какого-нибудь предмета, даже самого материального и определенного? Если мы допустим столько же восприятий, сколько дано воспринимающих индивидуумов и будем отвергать «общее», мы запутаемся в безнадежных противоречиях. И каким таким внешним способом сумеем мы в акте восприятия отделить «объективное» от «субъективного»? Все эти трудности станут еще яснее, когда от восприятий внешнего мира мы перейдем к проблеме знания.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату