По вечерам в темном дворе часто колыхались отблески света – это приходили с обыском солдаты. Я была избавлена от подобных визитов. Обыски производились главным образом по инициативе домового комитета. Хотя моя новая прислуга и входила в него, но по отношению ко мне вела себя порядочно.
В первую годовщину революции в городе устраивались манифестации. Безопаснее было оставаться дома. Накануне я вступила в спор с комиссаром, защищая интересы труппы. Муж сказал:
– Тебе следовало бы соблюдать осторожность. Только он произнес фразу, как мы услышали шум на лестнице – топот множества ног, бегущих наверх; дверь загремела под тяжелыми ударами. На лестничной площадке стояла группа солдат; похоже, опасения мужа подтвердились. Мой страх внезапно сменился раздражением, и солдаты на удивление тихо и даже немного сконфуженно объяснили, что ищут привратника, который, возможно, скрывается в моей квартире. Он явно обидел их своими ироническими высказываниями. Получив мои заверения, что я не прячу его, солдаты ушли.
К Рождеству я заболела и попросила об отставке с должности председателя. В течение двух месяцев я с трудом передвигалась от кровати до дивана. Временами тьма в квартире становилась столь невыносимой, что я выходила на улицу, где хотя бы горели газовые фонари. Лихорадка то приходила, то отступала. Смешанная с постоянным чувством голода, она вызвала у меня странную навязчивую идею – снова отыскать Лоцманский остров. Отец однажды возил меня туда, но воспоминание об этом было настолько далеким, что временами я сомневалась, существовал ли он когда-нибудь в действительности. Во время одного из этих своих походов я почувствовала, что больше не могу идти, и наняла экипаж, они еще были, но их оставалось уже мало. Недалеко от моего дома лошадь пала, вокруг собралась небольшая толпа, выражающая сочувствие. Кто-то сурово заявил, что не стоит оплакивать лошадь, когда каждый день от голода падают люди.
К весне я смогла возобновить работу и время от времени стала выезжать на гастроли в провинцию. Такие поездки можно было назвать экспедициями за продовольствием, так как продукты было легче достать подальше от Петербурга. Как-то в Москве в мою артистическую уборную пришел командующий войсками округа. Высокое звание совершенно не подходило молодому человеку, почти мальчику. Покраснев от смущения, он спросил, можно ли преподнести мне вместо букета мешок муки.
При новом правительстве к артистам относились с повышенным вниманием, возможно, из политических соображений – Panem et circenses. (Хлеба и зрелищ) Если хлеба было мало, то зрелища щедро предоставлялись народу в большом количестве; нам постоянно давали распоряжения выступать в театрах на окраинах для солдат и рабочих. Но мне кажется, имела место и другая причина хорошего отношения к артистам – искренняя любовь к театру. Когда после долгих лет разлуки я снова встретила брата, высланного из России, он рассказал мне об инциденте, произошедшем с ним во время заключения. Однажды ночью его разбудили и доставили в Чека. Такие ночные допросы казались особенно зловещими, и мой брат подвергся подобному испытанию. Комиссар был суров; он предъявил брату одно из обвинений:
– Вы ведете переписку с заграницей? Кто ваши корреспонденты?
– Моя сестра.
– Ее фамилия?
– Такая же, как и у меня: Карсавина.
– Так вы брат Карсавиной?! – Комиссар развернулся на вращающемся стуле. – Жизель ее лучшая партия, не правда ли?
– Не могу с вами согласиться, – сказал брат. – Я считаю Жар-птицу одним из ее наивысших достижений.
– Правда?
Разговор зашел о целях и принципах искусства; обвинение было забыто.
– Вы еще будете писать своей сестре? – спросил комиссар прощаясь. – Непременно напишите ей, чтобы она возвращалась. Скажите, что ей окажут все подобающие почести.
Моего брата приговорили к высылке из страны вместе с семьей за счет государства. 15 мая состоялся последний спектакль сезона. Давали «Баядерку», балет, который очень любила публика. Овации были необычайно бурными даже для видавшего виды Мариинского театра. Я пользовалась тогда огромной любовью публики, и ведущий критик того времени написал, что мое искусство «достигло невиданного мастерства». Этому спектаклю суждено было стать моим последним выступлением в Мариинском театре. Тогда «я не знала этого, но чувствовала себя необычайно подавленной, поэтому я приняла предложение какой-то незнакомой девушки выйти через служебный выход и укрыться в ее квартире, напротив театра. Она сказала, что люди ждут меня, чтобы нести на руках, но я ощущала слишком большую печаль для подобного триумфа. Из ее окна я видела, как площадь постепенно пустела. Ночь была светлой, словно вечер без солнца, – белая ночь. Когда я вышла, никого уже не было – только большая крыса кралась вдоль стены театра.
Население Петербурга заметно уменьшилось. Он обрел новую трагическую красоту запустения. Между плитами тротуара выросла трава, его длинные улицы казались безжизненными, а арки напоминали мавзолеи. Трогательное величие оскверненного великолепия.
Английское посольство покинуло город в феврале. Мне пришлось остаться. В июне муж вернулся за мной. У нас возникли непредвиденные трудности с паспортами – в это время англичане высадились на севере. Когда мы почти отчаялись выехать из России, мужу позвонили по телефону – женский голос сообщил, что разрешение на выезд будет прислано прямо ему. Женщина быстро повесила трубку, и он так никогда и не узнал, кем была эта добрая фея.
Глава 27
Опасное путешествие
Я позвала подругу, Катюшу, чтобы она помогла мне упаковать вещи. Когда я переехала в эту квартиру, взяла с собой только самые любимые вещи, но теперь и их оказалось слишком много. Что упаковать, а что оставить? Я пыталась поместить в чемодан два старинных портрета. Портрет дамы в жестком зеленом шелковом платье, с цветами из стразов в высокой прическе, с розой в руке, и портрет ребенка с комнатной собачкой достались мне от бабушки и были единственной связью со старым домом за Нарвскими воротами. Теперь на его месте стоит новое здание. Я была там давно, совсем маленьким ребенком, но в памяти до сих пор сохранились резные эмблемы – колчаны и рога изобилия на фризе и заросший сад. Портреты никак не помещались в мои чемоданы, так же как и ковер с мамелюком в центре. Катюша посоветовала мне не перегружать багаж бесполезными вещами, но я цеплялась за все, что могло напоминать мне о грустных радостях и благословенных печалях последних лет. Мы несколько раз перекладывали вещи в чемоданах, пока обе не выбились из сил. Она уснула, свернувшись на тахте, вскоре и я отказалась от бесплодной задачи выбора. Я отправилась спать с неспокойной совестью: ключи от овального столика, где хранились письма, потерялись, и мне приходилось оставить свою корреспонденцию на волю чьих-то нескромных глаз.
Кто-то рядом со мной заплакал: я открыла глаза и увидела девочку, стоявшую на коленях у моей постели, она надела мне на шею маленький крестик на розовой ленточке. Обычно я была не слишком добра по отношению к Маре; ее бесконечные ожидания у служебного входа в театр, чтобы ходить за мной по пятам и всячески проявлять свое обожание, я всегда принимала за экзальтацию истеричного ребенка. Как же рано она должна была встать, чтобы прийти ко мне с другого конца города еще до семи утра. Я забыла спросить, как она узнала, что я уезжаю сегодня утром, меня охватила такая жалость к бедной девочке, в чьей привязанности больше не сомневалась.
Мы с Катюшей задержали свою прощальную трапезу, утренний кофе. Муж начинал беспокоиться. Из квартиры, находившейся ниже этажом, поднялся князь Аргутинский. Мне было гораздо спокойнее жить в одном доме с Владимиром Николаевичем. Много долгих вечеров мы провели вместе, сидя при свете единственной свечи и напряженно вслушиваясь в окружающую тишину, часто обогреваясь огнем одного камина, а вокруг простиралась тьма, куда не достигали мерцающие отблески. Он всегда с сочувствием меня выслушивал, и ни с кем на свете нельзя было так хорошо помолчать, как с ним. Начавшаяся под знаком добрых предзнаменований наша дружба стала еще теснее, пройдя суровые испытания последних тяжелых