достаточно просторная, чтобы на ней можно было удобно расположиться с книгой. Я нисколько не сомневаюсь в существовании просторной веранды. Туда подавали еду и обедали подолгу, ведя беседы о книгах, искусстве и политике. Жизнь там, должно быть, протекала гладко на колесах, смазанных старательными руками слуг. Подобное обрамление неспешного существования не устанавливало никаких пределов для развития страсти Дягилева к музыке. Занимался ли он систематически и усердно или же только время от времени, не имею понятия, но абсолютно уверена в том, что музыка пропитала все его существо. Невозможно себе представить более благоприятной атмосферы, способной поддержать его рано возникшую любовь к музыке. Влияние его тети Карцевой-Панаевой, одной из величайших концертирующих певиц своего времени, наверное, сыграло свою роль в его музыкальном образовании. Его горячий энтузиазм, его неувядающая и неослабевающая страсть к искусству впервые пробудилась под влиянием музыки. Впоследствии она находила выход через разнообразные каналы. Если его быстро менявшиеся ориентации порой казались полным разрывом с прошлым, в действительности этого не было. В его революции вкуса существовала определенная последовательность. Он поклонялся в разных святилищах, но всегда одному и тому же божеству. Его всегда вел его собственный инстинкт. Временами на него оказывала влияние мода, но только поверхностно. Я полагаю, что сдержанное отношение французских музыкальных кругов к Чайковскому отчасти объяснялось тем, что Дягилев долго не включал произведений этого композитора в свои парижские сезоны. Но я помню и высоко ценю его слова, произнесенные им незадолго до смерти: «Чайковский гений, еще полностью непонятый в Европе».

Не думаю, что мое необузданное воображение сбило меня с пути, когда без колебаний помещаю иконную в заднюю часть дома Дягилева. Так называется в загородных домах маленькая комнатка, находящаяся в стороне от проходных. Там, за застекленными дверями угловых буфетов красного дерева, размещались фамильные иконы, почитаемые иконы, которыми благословлялись новобрачные, за ними лежали венчальные свечи со своими белыми розетками. Только руки доверенных старых слуг могли прикасаться к масляным лампам цветного стекла.

Возможность добавить иконную к обстановке, окружающей Дягилева, представилась мне во время нашего двухдневного совместного путешествия. У меня в купе находилась чрезвычайно соблазнительная приманка – декоративное ведерко с икрой, принесенное мне вместе с шоколадом, цветами и маленькой иконкой в качестве прощального подарка. Пока экспресс без чрезмерной поспешности продвигался из Петербурга в Монте-Карло, мы ели икру и разговаривали.

– Вы молитесь по утрам, Сергей Павлович? – робко спросила я.

– Да… молюсь, – немного поколебавшись, ответил он. – Я встаю на колени и думаю обо всех, кого люблю, и обо всех, кто любит меня.

Молчание, еще немного икры и еще более смелый вопрос с моей стороны:

– А вы когда-нибудь испытываете угрызения совести, Сергей Павлович, за обиды, которые могли причинить другим?

– Да, – подчеркнуто и сердечно сказал он. – Как часто упрекал я себя за недостаток внимания. Я думаю о том, как часто уходил, не пожелав спокойной ночи няне, забыв поцеловать ей руку.

Прошу вас, читатели, не забывать, что во время этого разговора я едва вышла из подросткового возраста; и, поскольку мы оба были русскими, подобная тема для разговора возникла у нас столь же естественно, как разговор о погоде у вас.

Словно евангелист, я добавляю то тут, то там черты благочестия и преданности в свой список добродетелей Дягилева. Позже в те же скрижали я вписала слово «смирение». Это произошло в тот момент, когда он рассказал мне о том, как ненадежно было его положение во время войны, когда несчастья и разрушения смотрели ему в лицо. Он смиренно принял поражение в неравной борьбе. Ожидая смертельного удара, он ежедневно прощался с окружающим, без горечи, но с нежностью к жизни, такой, какой она была по отношению к нему.

– Каждое утро я сам застилал свою постель… Он рассказывал, что с любовью похлопывал ее, думая, что ночью она уже, возможно, не будет ему принадлежать.

Вызывает удивление, как рядом со здравым смыслом и высоким интеллектуальным уровнем Дягилева уживались его предрассудки. Помимо того, что он подразделял дни на хорошие и плохие, Дягилев ужасно боялся дурных примет. Во время одного из его все более редких посещений Петербурга – возможно, это произошло в 1912 году – я пришла к нему в гостиницу «Астория». Из его слов я поняла, что он обдумывает возможность, хотя еще не очень определенно, организовать сезон в России. Я, возможно, довольно бестактно, смеясь, указала на гравюру, висевшую в его комнате, – Наполеон при Ватерлоо. Он явно пришел в волнение:

– Как только я не заметил этого раньше?

В ходе нашего разговора он еще раз вернулся к теме гравюры и спросил меня, не считаю ли я это дурным предзнаменованием.

Не стану высказывать предположений, будто он отказался от своего замысла из-за этого происшествия. По-видимому, существовали более веские причины. Неустрашимый, когда ему приходилось сталкиваться с реальными препятствиями, готовый проявить силу своей воли так, чтобы изменить обстоятельства в соответствии с собственным вкусом, но его воля и благоразумие могли дрогнуть под влиянием суеверий. Он был слишком русским, чтобы не испытывать страха перед какими-то не поддающимися определению силами, задумавшими противостоять обоснованным шансам на успех. В конце концов, известно, что Пушкин, самый разумный из людей, поворачивал свою лошадь и возвращался домой, если ему перебегал дорогу заяц.

Последнее воспоминание, которое сохранилось в моем сердце о Дягилеве, – это воспоминание о друге, хранящем верность, несмотря на то что наши пути разошлись. Я должна была выступить в «Ковент-Гарден» в нескольких спектаклях его сезона. Дягилев тогда был уже смертельно болен. Я бросилась к нему навстречу, когда он зашел за театральный задник. Шел он медленно, опираясь на трость, которую раньше любил так жизнерадостно вертеть в руках. Под руку отправились мы в мою гримуборную. Он беспорядочной массой тяжело откинулся в кресле. Куда-то ушли вся жизнерадостность, вся его особая ленивая грация. «Я оставил свою постель и пришел, чтобы повидать вас. Оцените мою любовь». Но в его лице не было следов тревоги: он говорил о Венеции и о каких-то молодых композиторах, в чье будущее верил.

Хочу закончить мой собранный по крупицам портрет Дягилева на этом эпизоде. Его безжалостность принадлежала искусству; его верное сердце было его собственным.

____________________
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату