Наконец передо мной забрезжил свет в том, что касалось космогонии кентавров.
Книги Священного Жеребца были написаны кистями, которые они обычно использовали в процессе татуировки, на своего рода пергаменте, изготовленном из коры специальных деревьев, листья которых росли на манер конского хвоста, ибо они верили в развернутую систему значимых соответствий. Их схожее с клинописью письмо было основано на отметинах их собственных копыт, и, хотя все мужчины умели читать, только Писцу дозволялось практиковать искусство письма. Знание этого навыка носило герметический характер и передавалось исключительно по отцовской линии — старшему сыну. Когда жена Писца никак не рожала ему сына, проблема наследования вставала так остро, что ему разрешалось, бросив старую жену, взять себе новую — единственный случай, когда у них допускался развод. Но при всем при том письменность их отличалась предельной простотой, это была система отметин, размеры которых в точности соответствовали звукам, и после буквально нескольких уроков, полученных от изумленного гнедого, я уже вполне сносно в ней разбирался.
Сами себя они звали Омраченным Семенем Темного Лучника, хотя имя это считалось столь ужасным, что его нельзя было произносить вслух, один только Кантор мог прошептать его на ухо своему преемнику, когда тот проходил длящуюся три недели инициацию. Именно осведомленность о нависшем над ними проклятии, чреватом вечным осуждением, и укрепляла их в столь пылком благочестии, ну а на спинах же у себя они оттискивали Каинову печать. И очевидно, для них было делом чести жить в своем увечье максимально достойным образом. Этот-то донимающий их контрапункт, невысказанный, но все же известный, придавал их набожности такую страстность.
Я срезал с содержания толстый риторический филей, обрубил все побочные истории о второстепенных героях и в результате остался со следующим схематическим костяком: Суженая Кобыла выходит замуж за Священного Жеребца, от которого сразу же беременеет, но, будучи еще жеребой, изменяет ему со своим прежним воздыхателем, Темным Лучником. Подстрекаемый ревностью, Темный Лучник убивает Священного Жеребца, послав ему стрелу прямо в глаз. Умирая, Священный Жеребец предрекает Темному Лучнику, что дети его родятся ублюдками. Чтобы скрыть следы своего преступления, Темный Лучник и Суженая Кобыла, предварительно его сварив, съедают Священного Жеребца, но страну немедленно охватывает запустение, и, каясь, они тридцать девять дней яростно предаются самобичеванию. (Что соответствует посту кентавров в середине зимы, который, должно быть, являл собою поистине поразительное зрелище, но мы пробыли среди них недостаточно долго, чтобы сподобиться его лицезреть.) На сороковой день Кобыла в результате тяжелейших родов рожает хвостом вперед — кого бы вы думали? — самого Священного Жеребца, который и возносится в Небесное Стойло в образе своего собственного жеребенка. Остальная часть литургического года была занята длительным и властным всепрощением, а также многочисленными уроками Жеребца — по искусству пения, технике кузнечного мастерства, выращиванию кукурузы, культуре кактусов, приготовлению сыров, уроками письма — и изложением почти бесчисленных предписаний, которым им надлежало следовать в жизни, чтобы замолить свои грехи. А затем, возмужав, Священный Жеребец спускался с неба и вновь женился на Суженой Кобыле.
Так вот почему они так низко ставили женщин! И почему не прикасались к мясу! И почему повесили сломанный лук на дерево-лошадь! И я понял, что они не столько плели ткань ритуала, чтобы прикрыть ею себя, а скорее использовали ритуальные орудия, дабы подпереть стены мироздания.
Не менее меня интересовалась самой материей, тканью жизни наших хозяев и Альбертина — но отнюдь не из простого, почти детского любопытства, схожего с моим собственным. Она была поглощена проблемой статуса реальности кентавров, и чем больше об этом говорила, тем больше меня восхищал ее безжалостный эмпиризм, ибо она была убеждена, что, пусть даже каждый деревенский мужчина плотски и познал ее, животные эти являлись лишь эманациями ее собственного желания, почерпнутого из темных бездн подсознания и овеществленного. Она сказала мне, что, в соответствии с теорией ее отца, все подлежащие субъекты и объекты-дополнения, на которые мы наткнулись в разболтанной грамматике Смутного Времени, произошли из этого источника — моих желаний, или же ее, или графских. Графских, конечно, в первую очередь, потому что он жил на более короткой ноге со своим подсознанием, чем мы. Но сегодня, чего доброго, свой день независимости празднуют уже наши желания, считала она.
Я припомнил слова другого немецкого ученого и процитировал их:
— «В подсознании ничто не может быть вылечено или уничтожено». [32] Но мы же видели, что граф уничтожен, а я сам уничтожил вождя каннибалов.
— Уничтожение — не более чем иной аспект бытия, — категорически отрезала она, и мне пришлось этим удовлетвориться.
И тем не менее мы ели хлеб кентавров и набирались от него сил. И я-то видел, что если и впрямь все было так, как она думала, то значение этих призраков трудно переоценить, ибо само существование систематически организованной актуальности, на чьих соломенных подстилках мы спали, чей язык вынуждены были изучить, всей этой сложной реальности с ее огоньком в сердце и сыром на столе, с ее развернутой теологией и великолепными рукописями, сама эта конкретная, подлинная, самодостаточная вселенная была порождением одной феноменальной динамики, результатом случайного становления, первым из чудесных цветов, которые должны были произрасти на земле, подготовленной к этому ее отцом — средствами, упоминаний и даже намеков на которые она избегала, исключая разве что обмолвки о их связи с желанием, лучистой энергией, постоянством видения. Мы в таком случае жили в полном соответствии с самостийными законами некоторой совокупности искусственно подлинных явлений.
Поскольку у кентавров не было слова для «гостя» или даже «пришельца», в конце концов они начали относиться к нам с несколько нервозным сочувствием; но пока они не расширили свою литургию, чтобы включить в нее и нас, мы оставались в лучшем случае раздражающей несообразностью, отвлекающей их от величавой пышности ритуальной жизни. У нас не было ничего, чему бы мы могли их научить. Они знали все, что им необходимо было знать, и когда я попытался рассказать гнедому, что несравненно большее число общественных установлений распространилось по миру благодаря слабым, двуногим, тонкокожим созданиям, почти не отличающимся от нас с Альбертиной, он недвусмысленно заявил, что я лгу. Они были людьми и потому могли со знанием дела порассуждать об обмане; гуигнгнмами они не были.
Когда мы научились бегло разговаривать на их языке, а Альбертина поправилась, они отправили ее работать на поля вместе со своими женщинами — пришла пора жатвы. Женщины собирали налившиеся за лето початки и на своих спинах приносили их в деревню. Когда все было собрано, они принимались за молотьбу, совмещаемую на общественном гумне с исполнением наполовину светских, приуроченных к уборке урожая песен. Скоро Альбертина стала смуглой, как индианка, поскольку желтоватый пигмент ее монголоидной кожи воспринимал солнечные лучи столь же дружелюбно, как было свойственно и моей коже. Она возвращалась домой золотыми вечерами, увитая злаками, как пасторальное языческое божество, и голая, как драгоценный камень, ибо кентавры не вернули нам нашу одежду, а у нас не возникало надобности прикрыться, так как стояла неизменно теплая погода. Но даже когда все ее раны исцелились, она не разрешала мне к себе притрагиваться, хотя и не объясняла почему, повторяя только, что время еще не назрело. Так мы и жили, словно любящие брат и сестра, даже если я чуть-чуть и побаивался ее, ибо временами у нее в глазах просверкивали темные опаляющие молнии, а лицо опутывала сеть чеканных линий — прорись статуи философа. В такие моменты ощущение ее несходства со мной лишало меня сил, ведь она была единственной наследницей царства своего отца, а царством этим был весь мир. У меня же не было ничего. Близкое знакомство не свело на нет ни ее странность, ни ее магнетизм. С каждым днем я находил Альбертину все более и более удивительной и, когда мы были вместе, целыми часами не мог оторвать от нее глаз, словно насыщаясь ее видом. Насколько я помню, она тоже не сводила с меня глаз.
Но мы были пленниками кентавров и не знали, обретем ли когда-нибудь свободу, если только воздушный патруль ее отца не заметит нас.
Так как я был мужчиной, они не позволяли мне выполнять какую-либо работу и, казалось, с облегчением взирали на то, как я с их молчаливого дозволения слонялся по деревне и вызнавал все, что только мог узнать. Возможно, они далее думали, глядя, как я корплю над книгами, что смогут когда-либо сделать меня участником своих церемоний, может быть, чернилоносителем, может — помощником экзекутора. Не знаю. Но знаю, что они строили относительно нас какие-то планы. Разговаривая между собой, Кантор, Мастер Татуировки, Кузнец и Писец всегда переходили на шепот. А встречались они теперь все чаще и чаще, и шепот их почти не смолкал. А по вечерам, окруженный распевающим хором, Писец усаживался у себя в стойле за стол и записывал что-то в большую новую книгу.