мифа, которой овеян каждый смехотворник. Вот она.
Как-то мы выступали в Копенгагене, и утром в день похорон моей обожаемой жены, которая умерла, родив мертвого ребенка, единственного выпрыгнувшего из моих чресл сына, хотя «выпрыгнувший» – не совсем точное слово, судя по тому, как неохотно и медленно этот кусок мяса выползал из ее матки, пока она не испустила дух… – так вот, в этот день я получил телеграмму о смерти своей горячо любимой матушки. Все, кого я любил, враз исчезли под ударом какого-то лютого мора! Несмотря на все это, на дневном представлении в Тиволи я вывалился на манеж, а эти твари просто из кожи вон лезли, только бы меня увидать! Убитый безутешным горем, я закричал: «Небо пропитано кровью!» А они хохотали все сильнее и сильнее. «Какой потешный, со слезами на глазах!» Потом, уже переодевшись, в трауре я сидел в перерыве между представлениями в каком-то занюханном баре, и веселая барменша сказала мне: «Слушай, старина, ты, кажется, не в духе? Я знаю, что тебе нужно. Сходи в Тиволи и посмотри на Великого Буффо. Вот уж кто поднимет тебе настроение!..» Клоун может быть источником веселья, но… кто рассмешит клоуна?
– Кто рассмешит клоуна? – зашептали за столом, шурша так, будто были внутри пустыми.
Не обращая внимания на иноземное лопотанье, исходившее от нависающих над столом выбеленных, тыквообразных лиц, потерявший присутствие духа и одновременно зачарованный вторжением угрюмых размалеванных комедиантов Иванушка стал торопливо, с грохотом собирать тарелки. Трапеза закончилась. Пока бабушка, опустившись на колени перед самоваром, совершала свои бесконечные, бессознательные, наполовину обрядовые движения искривленными от многолетнего непосильного труда руками, все достали трубки, табак и водку. Ее дочь-убийцу сослали в Сибирь, но несмотря на то, что вся жизнь бабушки состояла из этих жестов, имитирующих молитву у нее не было уже сил помолиться во спасение души дочери. Уголь краснел, чернел, опять краснел…
– И все-таки, – заговорил Буффо, как следует приложившись к бутылке, – у нас есть одна привилегия, очень редкая привилегия, которая превращает наше состояние никому не нужных изгоев в нечто прекрасное и бесконечно ценное.
Мы можем сами придумывать себе лица. Мы
Он указал на белую и красную краски, наложенные на его неразличимые черты.
– Законы цирка не допускают ни копирования, ни изменений. Как бы ни казалось, что лицо Буффо – копия лица Грика, или Грока, или Коко, или Поццо, Пиццо, Бимбо, любого другого шута, коверного клоуна или августейшей особы, – оно несет на себе отпечаток уникального отличия, неподдельное выражение моей единственной в своем роде независимости. И поэтому мое лицо меня заслоняет. Я стал этим лицом, которое – не мое, но я выбрал его по своей воле.
Немногим дано создать себя, как сделал это я, как сделали мы, как сделали вы, молодой человек, и в момент выбора… когда ты медлишь с карандашами в руках в предвкушении: какие сделать глаза, рот… – тогда ты испытьшаешь настоящую свободу. Но как только выбор сделан, я приговорен быть Буффо вечно. Буффо навсегда; да здравствует Великий Буффо! Он будет жить до тех пор, пока на свете есть хотя бы один ребенок, помнящий его как чудо, диво, монстра, вещь, которая, если бы ее не изобрели, появилась бы сама собой, чтобы рассказать маленькому человечку правду о мерзостях мерзкого мира. Пока ребенок помнит…
Буффо протянул свою длинную руку и намеренно шлепнул Иванушку, проходившего мимо со стаканами чая.
– …ребенок вроде Иванушки, – сказал Буффо, не знавший, что Иванушка, сидя на печке, видел, как его мать зарубила топором отца, и потому считавший его чистым и наивным.
– Но тот ли я, – продолжал он, – тот ли Буффо, которого я сам создал? Или, рисуя себе лицо, чтобы выглядеть, как Буффо, я создал ex nihilo[63] другое существо, которое уже не я? И кто я есть без этого лица? Да никто! Сотри с меня грим и обнаружишь под ним не-Буффо. Пустоту. Вакуум.
Грик и Грок – клоуны-музыканты, старожилы труппы, неразлучная парочка – обернулись в сторону Уолсера, который наклонился, чтобы поймать неясный свет от лампы, и увидел, что их грим был зеркальным, повторяющим друг друга до мелочей, разве что у Грика было лицо левши, а у Грока – правши.
– Иногда кажется, – сказал Грок, – что лица существуют сами по себе, вне тела, и выжидают, пока клоун выберет их и вдохнет в них жизнь. Лица, ждущие в зеркалах неизвестных гримерок, невидимые в глубине стекла, как рыба в загаженной луже, рыба, которая поднимается из загадочной бездны, заметив, что кто-то беспокойно всматривается в свое собственное отражение в поисках недостающего ему лица, рыба-людоед, готовая проглотить твою сущность, дав взамен другую…
– А уж мы-то, старые друзья, старые партнеры… – подхватил Грик, – мне что – разве нужно зеркало, когда я гримируюсь? Нет, сэр! Достаточно посмотреть на лицо своего дружка, потому что, когда мы оба кладем грим, мы из ничего создаем своего сиамского близнеца, ближайшего и самого любимого, привязанного к тебе узам печени и легких. Без Грика Грок – выпавший слог, ошибка в программке, отрыжка рисовальщика на афишной доске…
– …и то же самое он – без меня. О, молодой человек, нам не рассказать тебе, Первомай, нет мы не найдем слов, чтобы поведать, какими ненужными и бесполезными мы были до того, как Грик и Грок нашли друг друга, до того, как мы слили нашу бесполезность воедино, пожертвовали своими безликими лицами ради одного,
– …ты понимаешь, что такое «плюс».
Выдав такое диалектическое уравнение, довольные Грик и Грок даже вспотели под своим непроницаемым гримом. Буффо же выглядел совершенно спокойным.
– Мошонка, – промолвил он, рыгнув. – Прошу прощения, но это – мужские яйца. Из ничего ничего и не выйдет. И в этом вся прелесть.
И вся компания, шелестя, как засохшие листья, повторила за ним: «В этом вся прелесть! Из ничего ничего и не выйдет!»
И тут же, движимые извечным влиянием внутри своего племени, с непоколебимым усердием клоуны- музыканты начали доказывать, что они еще на что-то способны, что они еще могут сделать кое-что; Грик едва слышно замычал какое-то подобие мелодии, а его старинный любовник Грок тихонько забарабанил по столу пальцам в перчатках; гул сонной пчелы и слабый, как пульс, ритм, которого было достаточно: все поднялись со скамей, и в мрачной петербургской кухне начался танец.
Этот танец шутов начался с той же насмешливой грациозностью, что и танец неотесанных ремесленников из «Сна в летнюю ночь», однако постепенно движения пляшущих становились все более угрюмыми, грубыми и под конец превратились в ужасающую профанацию самого понятия танца.
Двигаясь, они стали ритмично бросаться недоеденными кусками черного хлеба и лить водку друг Другу на головы, с гримасами боли, отвращения, отчаяния, агонии поднимали и бросали, лили – и кружились, кружились… Бабушка к этому времени уже дремала на печке, позабыв свои вселенские горести, но Иванушка, словно в трансе засунув палец в рот и испуганно забившись в тень, не удержался от наблюдения за происходящим.
Старая керосиновая лампа отбрасывала на почерневшие стены косые тени, тени, появляющиеся не там, где по всем законам отражения они должны были бы появляться. Один за другим, сопровождаемые собственными перекошенными тенями, клоуны залезали на стол, за которым, как могильные камни, сидели мычащий Грик и барабанящий Грок.
Один долговязый малый с волосами морковного цвета, в костюме, украшенном разноцветными ромбами и напоминающем костюм матадора, с силой потянул клетчатые штаны крохотного существа в красной бархатной жилетке и вылил в образовавшуюся дыру целую пинту водки. Карлик разразился беззвучными рыданиями и вдруг, сделав обратное сальто, повис на шее обидчика, как прилипала, несмотря на то что арлекин начал кувыркаться с такой скоростью, что очень скоро слился в один светящийся комок, чтобы появиться вновь сидящим на плечах у карлика. И тут Уолсер потерял их из виду в общем кавардаке необузданной пляски.
Какие же мерзкие и непотребные вещи они вытворяли! Шут затолкал водочную бутылку в зад королю; король в ответ тут же сбросил свои затасканные штаны, обнажил ярко-малиновый член приапических