черная бабочка, и стоящим сверху метрономом. Принцесса не произнесла ни слова, но глаза ее загорелись, и она захлопала в ладоши, как восторженный ребенок. Мгновенно придя в себя, она метнулась к инструменту, но тут с невидимого нам стула перед клавиатурой поднялся кто-то высокий и костлявый, до сих пор скрывавшийся от нас за эбеновым крылом, и издал душераздирающий визг.
Тени, отбрасываемые лампой в руке Лиз, превратили его во что-то отталкивающее, даже омерзительное. Отросшие до пояса волосы спутались с бородой, доходившей ему до живота, ногти были длинными, как у Штруввельпетера,[104] и стало понятно, что к роялю он давно уже не притрагивался: бросившись всем телом на клавиши, он извлек из них страшный диссонанс – к этому инструменту уже много лет не прикасалась рука настройщика.
Увидев нас, он наверняка подумал, что в дом забрело стадо медведей. Он скулил от ужаса, дергал всеми конечностями, напоминая кузнечика, отчаянно выжимал из инструмента дикое изобилие звуковых эффектов и наконец вскарабкался на него и замахал руками, то ли защищаясь, то ли желая забраться внутрь рояля, но явно не зная, с чего начать. Он зацепил метроном, тот упал на ковер из рыбьих костей и начал отбивать ритм.
«Совсем спятил, – сказала Лиз. – Готов для смирительной рубашки».
Принцесса, издавая слабые мяукающие звуки, тянула руки к роялю с мольбой, способной растопить и самое черствое сердце, но старик, кажется, забыл, что у него когда-то было сердце. И тут Миньона, резким движением отстранив Лиззи, с силой пнула тут же навсегда замолчавший метроном, откашлялась, аккуратно сплюнула и запела.
Когда мы впервые услышали ее пение в моем номере в отеле «Европа», казалось, что это песня сама себя поет, что к Миньоне она не имеет никакого отношения, что она – всего лишь одушевленный фонограф для передачи того, чего сама она не понимает. Это было до того, как Миньона превратилась в женщину. Теперь же она захватила песню мягким лассо своего голоса и скрестила ее со вновь обретенной душой так, что она стала совершенно другой, оставшись, в сущности, прежней, подобно тому, как меняется преображенное любовью лицо. Она пела
На первом куплете волосатый старик отчаянно зачесался, на втором его движения постепенно замедлились, на третьем он вытянул сначала одну ногу, потом – другую, да так, что кости захрустели, и плюхнулся на рояльный табурет. Я никогда в жизни не слышала такого расстроенного и дребезжащего инструмента, на котором он подбирал небольшую музыкальную фразу, напоминающую звучание шарманки. Очень медленно, похрустывая суставами пальцев, он наиграл эту мелодию, потом еще раз, и еще, и то, что рояль был расстроен, не имело никакого значения, потому что она и должна была звучать фальшиво, словно старая шарманка.
«На самом деле эту песню должен петь баритон».
Я ни разу не слышала, чтобы Принцесса произнесла фразу длиннее, чем «доброе утро», поэтому ее грубый марсельский выговор и низкий, похожий на рычание голос потрясли меня.
«Какое дерьмо! – выругалась она. – Этому роялю нужен настройщик».
К счастью, подумав немного, старик воскресил в своей памяти забытый было французский язык, испытал его в действии, и мы оставили всю троицу оживленно ругаться насчет рояля. Из-за обилия волос на лице старика его выражение не поддавалось определению, но похоже было, что он отнесся к случившемуся, как к должному.
Нам удалось найти в его кладовой только небольшой кусок копченой лосятины и замерзшую крысу? которая, я надеялась, пала жертвой личной трагедии, а не была дежурным блюдом из местного меню. Поняв, что на кладовую надеяться нечего, Беглец с Полковником затеяли грубую перепалку по поводу Сивиллы, которая первому показалась вполне сносным обедом, а второму – существом, охраняемым запретом на убийство братьев наших меньших. Несмотря на этот запрет, Сивилла, похоже, избежала голодного кострового только ради того, чтобы пасть жертвой демократического аппетита своих друзей, потому что последними словами Беглеца были: «Давайте проголосуем».
Как бы я ни любила эту маленькую свинку, со времени недоеденного завтрака у меня во рту не было ни крошки… Сивилла чувствовала, что в воздухе витают нездоровые мысли, но ее талант ясновидения не был настолько силен, чтобы подсказать ей, что это за мысли… Она как можно глубже зарылась в жилетку Полковника и дрожала там мелкой дрожью.
– Съешь сначала меня! – кричал Полковник. – Сделай сначала ужин из «длинной свиньи», прежде чем прикасаться к ней, каннибал! – Но этот эмоциональный шантаж не произвел на Беглеца никакого впечатления.
– Кто за жареную свинину – поднимите руки!
Как только он, Лиз, я и Самсон сформировали большинство, клоунская собачка, все это время тащившаяся за нами, на свою беду привлекла всеобщее внимание тихим поскуливанием у двери, желая, чтобы ее выпустили, и рассчитывая, видимо, на спасение бегством. Мы ее опередили и съели вместо Сивиллы, сварив в талом снегу (для жарки она была слишком жесткой), так что остался еще и бульон. Фидо или Бонзо – не помню, как звали собачку, – не сумела насытить собой семерых, но все же успокоила приступы голода; последний пережиток великой клоунской ненужности и бесполезности так или иначе сослужил нам великую службу. А следующим утром или, скорее, днем, потому что зимой в этих широтах рассветает очень неохотно, сумасшедший старик выполз из музыкальной комнаты и повел тех из нас, кто не занимался музыкой, к реке, где показал, как он рыбачит. По части пропитания возникла некоторая определенность.
Одежда старика, вполне подобающая дирижерскому пульту концертного зала, была здесь неуместной, тем более, что, выходя из дому, он напяливал слегка помятый цилиндр. Впрочем, ему виднее. Удочку и снасти ему заменила ножовка: он опустился на лед, выпилил большей кусок и стал разглядывать его на свет. На третий раз ему повезло: он вырезал замороженного карпа. Мы дружно взялись все за дело и принесли домой немало рыбы, хотя ледяные глыбы оказались довольно тяжелыми.
Мы услышали их задолго до того, как подошли к двери. В разреженном воздухе звук распространяется очень далеко, и, возможно, пустые комнаты избушки послужили резонаторами, в какой-то степени выправляя строй рояля и одновременно усиливая его звучание. Оно было чистым, как колокольный звон. Наша умница, чудо – она настроила рояль, сделала почти новым, и если я могла пророчить будущие ссоры о том, кому солировать, то старик был слишком потрясен услышанным, чтобы жаловаться.
Исполняемая Миньоной песня
Увлекаемые, словно магнитом, не замечая ничего другого, мы подошли к калитке с кусками каплющего льда, совсем позабыв об их тяжести; втиснутая под жилетку Полковника Сивилла всхлипнула, и ее пятачок задрожал.
На крыше дома мы увидели тигров. Настоящих, пугающе соразмерных [106] тигров, таких же ярких, как и те, которых мы потеряли. Это были местные обитатели, никогда не знавшие ни заточения, ни принуждения; надо понимать, они явились к Принцессе не для дрессировки, хотя и растянулись в блаженстве на крыше, как брошенные шубы, и их свесившиеся с карнизов хвосты, похожие на меховые сосульки, подергивались от удовольствия. Их глаза, золотые, как задник иконы, вобрали в себя все солнце, переливающееся в их шкурах, и выглядели неописуемо ценными произведениями искусства.
То ли под светом неурочного солнца, то ли под воздействием голоса и рояля вся дикая природа пришла в движение, словно пробудившись к новой жизни. Откуда-то доносился чуть слышный щебет и трепет крыльев. Тихое рычание и мяуканье, скрип снега под лапами. А где-то вдалеке – потрескивание, будто лед