особенно не пугает. Во всяком случае, я стараюсь не пугаться. Она, конечно, стервозная тетка, но после того, что мне в последнее время пришлось пережить, меня мало кто может напугать. Кроме того у меня бывали и хорошие дни. Хотя необходимость есть три раза в день до сих пор сводит меня с ума, я стараюсь убедить себя, что если я съем на обед сандвич с тунцом, то это еще не конец света и что есть в жизни более важные вещи, чем пустой или набитый желудок. Конечно, подобные доводы не всегда убедительны, и иногда мне просто в горло не лезет последний кусок на тарелке, но она ко мне больше не приходит, и если под конец дня, занятого учебой и работой, я начинаю слишком задумываться обо всем, что я и тот день съела, и расстраиваюсь из-за этого, тогда звоню Солу, и мы сидим и болтаем в парке неподалеку от моего дома, и он скатывается с пригорка по влажной почти летней траве, как собака, а потом я притягиваю его к себе под куртку и целую его мягкое лицо.
Нэнси скрещивает руки и хмурится, а я откидываюсь на спинку стула и чищу ногти, показывая всем своим видом, будто мне и дела нет до ее надвигающегося допроса.
– Жизель, хочешь сегодня начать? – спрашивает Нэнси.
– Конечно.
– Может, расскажешь нам, какие шаги ты предпринимаешь.
– Ладно, посмотрим что же я делала… ходила библиотеку кое-что выяснить, а еще работаю с Агнес здесь, в больнице, – поздоровайтесь с Агнес.
Девушки здороваются тонкими голосками, и Агнес открывает рот, в котором полупрожеванный бутерброд с сыром и болтаются вставные челюсти. Только я собираюсь убедить присутствующих, что в этом месяце с меня можно брать пример, как Агнес фальцетом пищит:
– У нее есть приятель, – и опять сует себе в рот бутерброд.
Нэнси краснеет до ушей и ерзает на стуле, чтобы найти удобное положение для словесной атаки.
– Молчите, – толкаю я локтем Агнес.
– Выходит, ты только успела выйти из больницы, куда попала, потому что так сильно похудела в университете, еле закончила учебный год, и тут же начала с кем-то встречаться? – спрашивает Нэнси.
– Ну, не знаю, можно ли так сказать, на самом деле скорее мой старый друг. – Я кладу руки на колени и крепко сжимаю их.
– Это по-твоему называется взять себя в руки? Тут же вступить в новые отношения?
– Ну, во-первых, мы встречались только неделю или около того, а во-вторых, в последний раз, когда я заглядывала в справочник для выздоравливающих от анорексии там не было запрета на то, чтобы с кем- нибудь встречаться.
Остальные девушки перешептываются и улыбаются.
Нэнси бросает на них угрожающий взгляд.
– Я только хочу сказать, Жизель, что, по-моему, ты и так, прости за каламбур, должна быть сыта по горло проблемами, чтобы еще заводить себе приятеля. Тебе нужно привести в порядок свою жизнь, научиться правильно питаться, не отвлекаясь на постороннее.
– Учту. Может, кто-нибудь еще выступит? Мне что-то не хочется сейчас откровенничать.
Нэнси сердито смотрит исподлобья, в это время Агнес сжимает рукой мое предплечье и тихонько напевает мне в плечо «Ке Сера Сера». Я беру ее руку, она сжимает ее чуть сильнее, чем надо, и отдергивает, как будто я ее схватила.
Вперед наклоняется новая пациентка, которую я еще не видела, дама с усталым видом в классическом деловом костюме коричневого цвета, а остальные девушки вертятся на стульях. Она говорит, и ее голос – полная противоположность голосу Нэнси. Он просящий, низкий и ровный.
– Жизель, вы настроены выздороветь?
– Да, – бурчу я.
– Что вам помогло? Что дает вам силы?
– Моя сестра, мама, работа и друзья, у меня есть друзья.
– А сейчас вы можете делать это для себя, только для себя, а не для кого-то другого?
Я не хотела никому навредить тем, что так сильно похудела, я только хотела посмотреть, что будет, если я перестану есть. Это было нечто вроде эксперимента, который легко проходил поздними вечерами в библиотеке под кофе и сигареты. Ну да, сознаюсь, иногда, может, было и чуть-чуть стимуляторов.
Худеть мне легко, даже слишком легко. Так всегда было. Остальные девчонки потеют и мучаются, постоянно занимаются спортом и считают калории, а я могу сбросить пару килограммов, просто раза два пропустив ужин. У некоторых людей что-то получается хорошо от природы, например, Холли легко бегать, а мне от природы легко сбрасывать вес. Нужно только забыть про еду.
И я часто про нее забывала, а это трудно сделать в семье выходцев из Европы, когда завтраки, обеды и ужины в нашем доме – одно из главных семейных мероприятий.
Может, из-за того, что наши родители сами были многого лишены, они старались дать нам все самое лучшее, что можно было приобрести на зарплату Томаса: лучшие частные школы, лучшие учителя музыки и танцев и последняя по порядку, но не по значению питательная, жирная, восточноевропейская еда. Мне нужно было бы сказать им за это спасибо, но я не чувствовала благодарности. Еще в первые школьные годы я начала смутно осознавать, что родители возлагали на мой счет немалые ожидания. Хотя я не была такой спортивной как Холли, у меня были способности к наукам, как у папы, и, хотя я уже перескочила экстерном через класс, в старших классах, когда умер папа, я просто перешла на ускоренную программу. Примерно в это время я начала увиливать от обильных обедов и ужинов, которые готовила нам мама, и, когда Холли ложками глотала взбитые сливки и просила добавки, я испытывала потребность отстраниться от семьи, отказаться от еды, составлявшей главный номер нашей ежевечерней программы; вдруг она мне показалась лишней, чужой.
Может быть, все дети иммигрантов находятся в состоянии конфликта. С одной стороны, они живут в реальности нового мира, с другой – им приходится сопротивляться призракам прошлого и старинным историям, которые им даже трудно себе вообразить. Как ни странно, мои родители никогда формально не учили нас венгерскому языку, и к тому времени, как родилась Холли, они почти постоянно говорили по- английски. Но с детства я уже набралась кое-чего, и, хотя мой язык забыл, как складывать слова, я понимала смысл того, о чем говорили родители: о войнах, о революции, коммунизме, дефиците – все это казалось мне таким далеким. Еще труднее мне было понять, что, красиво одеваясь и принося хорошие отметки, я каким-то образом могу возместить то, что они потеряли.
У меня ужасное чувство, когда я облекаю это в слова, потому что родители не заставляли ни меня, ни Холли (кого-кого, но только не Холли) быть идеально идеальной во всех отношениях, они лишь хотели того, чего хотят все родители: чтобы у меня были хорошие, умные и добрые дети. Может быть, они хотели чуть сильнее, чем нужно, как все родители, может быть, они хотели, чтобы их дети были особенные. Кроме того, от Томаса я унаследовала ум. Его я не могла растратить. Но мне в наследство досталось и еще кое-что: их страдание, которое привело меня туда, где я сейчас нахожусь. Рожденная между двумя мирами, которые вели войну в моем подростковом теле, я превратилась в ужасного, неблагодарного ребенка. Я согласилась только на то, что буду прилежно учиться в школе и приносить домой хорошие оценки. Я безразлично отмахивалась от всего остального, от любовно приготовленной мамой еды, от дополнительных занятий, которые, по ее мнению, я должна была брать, от дорогой женственной одежды, в которой ей хотелось меня видеть, от всего. Как только у меня появилась возможность, я стала одеваться, как пугало, в тертые джинсы и грязные футболки, и, хотя, я видела, как разочарована мама моим отношением к моде и жизненной позицией, и у меня сжималось сердце, если я слишком много думала о том, какая я дрянная девчонка, все же я ничего не могла собой поделать: мой протест окончательно вырвался из-под контроля.
«– Ты такая красавица Жизель. Зачем ты одеваешься как бомж?» – постоянно твердила мне мама в старших классах. Поскольку мои успехи в учебе ее не разочаровали, мы пришли к некому невысказанному соглашению, по которому я получила в школе самые высокие оценки, а она не приставала ко мне по поводу одежды, а я еще внимательно следила за тем, чтобы оставаться худой, но не тощей, чтобы она не рассердилась, и не заставляла меня есть. И вообще, у мамы и без того хватало горя – смерть папы, Холли,