телеграмму, чтобы она зажала уши.
Мы движемся, как лунный свет на волнах. Пробегаем через теннисный корт, и Сол нарочно цепляется за сетку.
– Господи, стой! Мне надо передохнуть!
Я делаю колесо вдоль линии разметки, мотыльки кружат в розовом флуоресцентном свете, и пара не первой молодости не может решить, то ли смеяться над нами, то ли ругаться на нас. Мотыльки взрываются пыльными облачками, пыль на их крылышках летит в белый воздух, а пара пытается выяснить счет:
– Тридцать-ноль или сорок?
Сол красный и потный. Он перепрыгивает через сетку и выбегает на корт.
– Бежим до «Дэйри куин». Кто прибежит последний, платит.
– Идет.
И я бегу, легко обгоняю его на длину спящего кита, которому снятся плавные подачи и желтые мячи, вылетающие за пределы поля.
Когда мы возвращаемся, в доме темно. Сол открывает все окна на кухне и просматривает полки в поисках чего-нибудь съестного.
– Эй, у тебя мама когда-нибудь ходит в магазин? Как тебе консервированный суп с моллюсками и крекеры, а, Хол?
– Отлично.
Он включает радио, там играет джаз.
– Ну, как ты поживаешь? Попадала еще в какие-нибудь драки?
Он смотрит мне в лицо, решая, можно ли ему улыбнуться. Я разрешаю.
– Ну, в общем, у нас в школе привыкли нас выставлять. Когда Жиззи было семь лет, ее отправили домой с запиской, где говорилось, что мама должна ее причесать. Однажды меня отправили домой за то, что я пришла без белья.
Я пожимаю плечами, Сол помешивает суп, и кухня наполняется звуком его легкого смеха. «Он мужчина, – думаю я. – Здесь со мной мужчина». Потом у меня появляется странное ощущение оттого, что я вслух сказала слово «белье».
Я выбрасываю протухшие цветы из вазы в раковину. Мы одновременно тянемся к крану. Наши руки сталкиваются на секунду, и тогда его пальцы сжимают мне запястье маленьким браслетом.
Я бросаю полупустую вазу, которую он подхватывает, потом льет воду мне на голову и смеется. Я поворачиваю кран вверх и свободной рукой брызгаю ему в лицо. Он смеется и кричит, позволяя мне брызгаться, но не отпуская мою руку, он не отпускает мою руку. Потом он сует запястье мне в ладонь, как будто мы играем в тайную гадальную игру. Другая рука вспархивает на мое бедро, как тусклая, тихая птица, и взбирается по мокрой футболке, неуверенно, как будто не знает, то ли улететь, то ли сесть. Он отпускает меня, и мои руки могут обвиться вокруг его плеч, и я чувствую, какой он сильный, как мало нужно мне, чтобы склониться перед ним и открыться.
Я чистый, изящный лук, а Сол тонкая, изящная пикирующая стрела. В моем горле сухое эхо бессмыслия; куда мы бежали и кто оставил нас позади, пока мы гнались за чем-то. И соль, которая бежит из наших глаз, это не пот, который впитывают его волосы, словно кровь, это я и мое имя, которое он произносит снова и снова в нашей кухне, я, которой он касается губами, он касается губами лба, щеки и шеи. И в этот миг звук закрывающейся двери отрывает нас друг от друга. И наши минуты рвутся, потому что мы отскакиваем друг от друга, я бросаюсь на деревянный стул в другом конце кухни, и у него на лице внезапная паника, когда он прислоняется бедрами к кухонному столу.
Жизель входит на кухню и бросает сумку в угол. Вот что она видит, когда оборачивается и смотрит на нас: меня, я тяжело дышу, сижу в углу мокрая, и Сола, он глядит поверх ее головы, неуклюже расставляет миски и ложки руками, которые были птицы, а теперь преступное орудие.
– Привет, красотка. – Он брызжет в нее водой, и она смотрит ему прямо в глаза, которые теперь похожи на скользкий уголь.
– Уютно устроились. Занимались водными видами спорта?
– Где ты была?
– Ну, так, там-сям. В общем, пошла позаниматься в библиотеке.
– Ты уверена?
– Уверена.
– Я думал, мы договорились встретиться.
– Извини. – Губы Жизель кривятся в злой гримасе.
– Хочешь есть?
– Нет.
Она бросает взгляд в мою сторону, настолько опытный, что я отворачиваюсь от нее и таращусь на свои линяющие ноги. Наступает секунда, одна секунда, мирного молчания, когда мне верится, что Жизель ничего не видела. Но потом секунда проходит.
Жизель смотрит на мокрый пол и на нас обоих, ее лицо морщится, она знает, не догадывается, а знает.
– Так где ты была? – настаивает Сол.
– Я уверена, что это далеко не так интересно, как то, чем вы собирались заняться.
– Скажи мне, где ты была, Жиззи. – От его раздражения, которое хуже его же вранья, я холодею.
– Что она глухая, это я знаю, но разве ты тоже глухой? Я же сказала, я была в библиотеке.
Ее улыбка – холодный спазм боли, и весь ее гнев и знание врезается в Сола. Я хочу встать на линии огня и отклонить его, чтобы она знала, как мы были одним целым, а не двумя разными существами, на секунду застигнутыми в одной клетке. Но прежде чем я успеваю встать между ними, Жизель прижимает руки ко лбу и низко стонет.
– Какого черта, Сол! Она бросается ему на спину.
Он роняет ложку, которую сжимал в руках, и закрывает лицо. Он идет по коридору, Жизель висит на нем и кричит. Я хватаю ее за футболку, чтобы остановить ее воздетые руки, которые бьют его по затылку. Я оттаскиваю ее, потому что он не защищается, не сопротивляется, но позволяет ей, как позволил мне войти в него на жаре, позволяет нам взять верх.
– Ешь свой чертов суп! – кричит она, тащит меня на кухню за растянутый подол футболки, а потом широко размахивается и сталкивает кастрюлю в раковину, ошпарив нас обеих.
Я виновата, да, потому что ты права, Жизель, мы не должны делиться всем, что у нас есть. Но в следующий раз, когда ты набросишься на меня, я буду готова. В следующий раз, когда ты придешь, раскачиваясь своим мешком костей и забот, я буду знать, куда бить.
Прямо в зубы.
Глава 23
«Любовь стала непопулярна. Она не ждет благодарности. Она благородна. Не ожидай ничего в награду. Верь в себя». Это написал кто-то на двери в туалете бара, и каждый раз, когда я поднимаю голову от унитаза между плевками и рвотой, я вижу надпись. После того как я вышвырнула Сола из дома, а Холли в раковину, я сижу в баре и пью мартини до тех пор, пока не теряю способность чувствовать что-либо, кроме маслянистой, соленой плоти зеленых оливок и алкогольного рассола.
И я остаюсь там после вечерней толпы до закрытия. Я пытаюсь увидеть смысл в тех словах, извергая каждый кусочек еды и яда, который содержится во мне. А потом с бритвенно острой сентиментальностью человека, напившегося до чертиков, я понимаю ее, и эта туалетная философия незнакомого человека становится частью меня, как шрам на лбу Холли стал частью ее.